Press "Enter" to skip to content

Posts tagged as “психоанализ”

«Проработка в контрпереносе» Пик И.Б.

infopsychology 0
Комментарий: Перевод выполнен по изданию: Pick, I. Brenman (1985) Working through in the counter-transference. In: Spillius (Bott) E. ed. (1988) Melanie Klein Today. Vol. 2: Mainly Theory. London, Routledge, pp. 34-47. Первоначальная версия статьи была опубликована в International Journal of Psycho-Analysis, 66: 157-166. Institute of Psychoanalysis, London, UK. Website: www.ijpa.org

В этой статье я предполагаю рассмотреть то сложное взаимодействие, которое происходит между аналитиком и анализируемым в нашей каждодневной работе. Бион лаконично заметил, что когда встречаются двое, они создают взаимоотношения независимо от того, хотят они этого или нет; это применимо по отношению к любой встрече, включая психоанализ.

Стрэйчи (Strachey, 1934) в своей теперь уже классической статье говорил, что истинная интерпретация переноса - та, которой аналитик более всего боится и более всего желает избежать; позднее он продолжил, что, получая интерпретацию переноса, пациент приобретает опыт выражения убийственных импульсов по отношению к аналитику и их интерпретации аналитиком без тревоги или страха. Очевидно, что Стрэйчи предполагает, что полное или глубокое переживание переноса доставляет аналитику беспокойство; его аналитик больше всего боится и больше всего желает избежать. Стрэйчи также говорит о необходимости предоставления интерпретации пациенту в спокойной, невозмутимой манере. Я хочу заняться как раз этой неоднозначной проблемой, балансированием на канате, натянутом между переживанием аналитиком беспокойства и интерпретативным ответом, который не выражает беспокоящую тревогу.

В отличие от предшествовавшего понимания контрпереноса как чего-то скорее внешнего психоанализу, чем ему неотъемлемо присущего, Хайманн (Heimann, 1950) продемонстрировала использование контрпереноса как важного инструмента психоаналитической работы и провела различие между таким использованием и патологическим контрпереносным откликом. Несмотря на то, что это различение является существенной частью наших психоаналитических усилий, я хочу показать, насколько непростой является клиническая реальность. Ибо мы имеем дело не с абсолютным разделением, а скорее с относительными колебаниями в пределах некой орбиты.

Мани-Кёрл (Money-Kyrle, 1956) существенно продвинул нас в понимании важности этой проблемы, показав, как тесно переживание аналитиком проекций пациента может сплетаться с собственными внутренними реакциями аналитика на материал. Например, он показал, что в трудной фазе анализа проекция пациентом в аналитика своей несостоятельной самости смешивается с собственным ощущением аналитика своей профессиональной несостоятельности и недостаточно быстрого понимания. Именно эту ситуацию аналитику и необходимо распутать.

Мани-Кёрл, исследуя эту проблему в её наиболее типичных проявлениях, писал:

"Если состояние аналитика на самом деле нарушено [в данном случае подразумевается, что его состояние неизбежно нарушается в том смысле, что аналитик эмоционально затронут], скорее всего в этом бессознательно поучаствовал пациент, и это нарушило также и его состояние. Значит, нам следует рассмотреть три фактора: во-первых, нарушение эмоционального состояния аналитика, поскольку ему, возможно, предстоит молча разобраться в самом себе, прежде чем он сможет в достаточной мере освободиться, чтобы быть в состоянии понять другие два фактора; затем участие пациента в возникновении данного нарушения; и наконец, его влияние на пациента. Разумеется, может оказаться так, что со всеми тремя факторами аналитик справится за несколько секунд, и в таком случае контрперенос действительно функционирует как чувствительный воспринимающий аппарат" (Money-Kyrle, p.361).

Действительно, поскольку мы воспринимаем переживания пациента, мы не можем при этом обойтись без собственных переживаний. Если существует врожденная предрасположенность к тому, что рот ищет грудь, я полагаю, существует и её психологический эквивалент - это стремление одного душевного состояния найти другое душевное состояние.

Проективные идентификации ребёнка или пациента являются действиями, частично направленными на то, чтобы вызвать реакцию; первое, что происходит внутри живого объекта, в который произведена проекция, это реакция. Аналитик может справиться с этим настолько быстро, что не успеет даже осознать, что произошло, но все же это решающий фактор. Такое столкновение является взаимодействием, и, в самом деле, если оно будет происходить настолько быстро, мы можем задаться вопросом, не избегается ли тут в действительности более глубокое переживание.

Одна пациентка сообщила мне следующее: когда она родилась, матери посоветовали отправить 18-месячного старшего брата, коль представился такой случай, к живущим вдалеке родственникам, чтобы она была свободна и смогла надлежащим образом заботиться о новорожденной. Когда шесть недель спустя мальчик вернулся домой, мать ужаснулась, обнаружив, что он не узнает своих родителей, и сказала, что после этого "их не оттащат друг от друга даже дикие лошади".

Эта метафора и её уместность в психоаналитической практике поразили меня. Я думаю, что совет, содержащийся во фрейдовской метафоре зеркала, или аналитика как хирурга, наводит на мысль, что для того, чтобы заботиться надлежащим образом о бессознательном пациента, эмоциональность аналитика должна быть отослана как можно дальше. Последствия такой установки фактически приводят к упущению из поля зрения существенных областей и к опасности того, что, когда отщепленная эмоциональность вернется, "её не оттащат и дикие лошади" - со всеми опасностями отыгрывания. Воображая, что отщепленная эмоциональность не вернется, мы противоречим самим тем теориям о психической жизни, которых придерживаемся.

Если мы не утверждаем, что психоаналитическая функция осуществляется в свободной от конфликтов автономной зоне Эго, нам следует принимать во внимание проблемы, связанные с усвоением не только проекций пациента, но и наших собственных откликов, чтобы подвергать их тщательному исследованию. Аналитик, как и пациент, хочет устранить дискомфорт, а также - общаться с кем-то и разделять переживания; это нормальные человеческие отклики. Отчасти пациент ищет отклика в виде разыгрывания, отчасти импульс разыгрывания возникает у аналитика, и кое-что из этого найдёт отражение в интерпретации. Разыгрывание может варьировать от скрытого потворства, ласковых слов, до откликов столь неприязненных, холодных и отстранённых, что в основе их как будто лежит предположение, что лишение пациента переживаний, которых он жаждет, ничего не значит; т. е. та точка зрения, что механический частично-объектный опыт - это все, что необходимо пациенту.

Однако интерпретация и акт её предоставления являются не частично-объектным выбором ряда слов, но интегративным творческим актом со стороны аналитика. Они будут включать в себя невысказываемую в словах и отчасти бессознательную информацию о том, что было воспринято, как это было воспринято, а также информацию о том, что не было воспринято.

Пациент, воспринимающий интерпретацию, "слышит" не только слова или их сознательно подразумеваемое значение. Некоторые пациенты прислушиваются только к "настроению" и, похоже, сами слова не слышат вообще. Джозеф (Joseph, 1975) наглядно продемонстрировала, что слова пациента могут вводить нас в заблуждение; более важными могут оказаться настроение и атмосфера коммуникации. Пациент может придавать своим действиям определенную окраску, слушать речь аналитика в определенной манере. Его восприятие может быть существенно подчинено его внутренним конфигурациям и фантазиям, однако я согласна со следующим заключением Кляйн, сделанным в 1952 г.: "В психике маленького ребёнка каждый внешний опыт переплетён с его фантазиями и /…/ каждая фантазия содержит элементы реального опыта, и только предприняв глубокий анализ ситуации переноса, мы оказываемся в состоянии раскрыть прошлое как в реалистическом, так и в фантастическом его аспектах" (Klein, p.437).

Также пациент, сознательно либо бессознательно, неизбежно получит какое-то представление об аналитике как реальной личности. Когда мы говорим о матери, дающей ребёнку сосок, мы не рассматриваем просто отношение сосок-рот, мы осознаём, что ребёнок воспринимает оттенки опыта. Всегда существует что-то, превышающее актуальный процесс. Мы слышим в докладах: "Пациент сказал … и аналитик интерпретировал", - однако сложности огромны. Чтобы разобраться в том, как аналитик фигурирует во внутреннем мире пациента, недостаточно переместиться в параноидно-шизоидный внутренний мир пациента. Нам также нужна некоторая гибкость, чтобы выдерживать и прорабатывать напряжение между нашими собственными сознательными и бессознательными импульсами и чувствами по отношению к пациенту.

Постоянное проецирование в аналитика, совершаемое пациентом, является сущностью анализа, каждая интерпретация нацелена на движение от параноидно-шизоидной к депрессивной позиции. Это верно не только по отношению к пациенту, но и по отношению к аналитику, который снова и снова вынужден регрессировать и затем заниматься проработкой. Хотела бы я знать, не заключается ли суть проблемы истинно глубокой интерпретации в противоположность поверхностной не столько в том, какой был достигнут уровень, сколько в том, в какой мере аналитик смог внутренне проработать процесс, давая интерпретацию.

Пациент г-н А недавно переехал жить в Лондон, его первый анализ проходил за границей. Он приехал на сессию через несколько часов после того, как попал в автокатастрофу, в которой его стоявший на месте автомобиль был ударен и очень сильно повреждён, а он сам едва избежал серьёзных травм. Он был, несомненно, всё ещё в состоянии некоторого шока, однако не говорил ни о шоке, ни об испуге. Вместо этого он с непомерной тщательностью описал произошедшее и свои правильные действия до и после столкновения. Далее г-н А сказал, что его мать (которая жила в той же стране, что и предыдущий аналитик) случайно позвонила ему вскоре после происшествия, и, услышав о случившемся, ответила: "Я бы не стала звонить, если бы знала, что у тебя такие ужасные новости. Я не хочу об этом слышать". Г-н А сказал, что благодаря предыдущему анализу он знает, что нужно понимать: его мать не может поступать иначе, и он принимает это. Однако он был очень зол на другого водителя, и был настроен воинственно, заявляя, что, если понадобится, будет добиваться в суде признания того виновным и обязанным заплатить за нанесённый ущерб.

Я полагаю, что г-н А очень ясно выразил свою убеждённость в том, что он должен быть выше недавно пережитых шока, страха и ярости, порождённых происшествием и откликом на него матери, или выдерживать все это самостоятельно. Он был убеждён не только в том, что его мать не желает слышать ужасные вести, но и в том, что аналитик не желает слышать ужасные вести о матери-аналитике, которая его не слушает и не разделяет с ним боль. Вместо этого г-н А чувствовал, что обучен "понимать" свою мать или слушать аналитика со скрытой злостью, вызванной уверенностью в том, что мать/аналитик не станет слушать рассказ о его страдании. Он смирился с этим, взял себя в руки, продемонстрировал правильное поведение, стал так называемым "понимающим" человеком. Он заменил страдание из-за перенесённой боли умением совершать правильные поступки, но также дал нам знать, что бессознательно пойдет со своими обидами до самого конца.

Хотя г-н А быстро перешёл от роли уязвимой жертвы к роли человека, совершающего жестокое, но законное возмездие (на сознательном уровне направленное на другого водителя, а на бессознательном - на мать и аналитика, как предыдущего, так и нынешнего), я всё же ощутила атмосферу, которая убеждала меня, что есть возможность развития более подлинных созидательных отношений. В контрпереносе я чувствовала: то, что меня просят выдержать, не является чрезмерным, - и хотя существует пациент, который не хочет знать, я также могу надеяться, что существует и пациент, разделяющий со мной желание знать.

Теперь давайте обсудим, что произошло на сессии. Пациент произвёл сильное воздействие на меня своим "компетентным" стилем обращения с чувствами, но также он сообщил мне желание, чтобы существовала аналитик/мать, которая приняла бы его страх и гнев. Я интерпретировала острую тоску по кому-либо, кто не бросит телефонную трубку, а услышит и поймёт, каково это, испытать такое внезапное потрясение. Это предполагало перенос на аналитика более понимающей материнской фигуры. Я думаю, однако, что такой перенос "сочетался" с некоторой частью аналитика, которая могла захотеть "стать матерью" для пациента в подобной ситуации. Если мы не сможем воспринимать такие реакции в себе самих и думать о них, мы либо будем отыгрывать, потворствуя пациенту актуальным материнством (вербально или прочими сочувственными жестами), либо же будем настолько бояться сделать это, что застынем и не услышим принадлежащего пациенту желания материнской заботы.

Однако я уже была вовлечена в то, чтобы либо восхищаться разумным, компетентным подходом пациента, либо порицать его. Я обнаружила, что чувствую превосходство и осуждение по отношению к его матери, предыдущему аналитику и к его собственной "компетентности". Не принимала ли я участие в привлечении их всех к суду? Затем мне следовало отрефлексировать те части пациента и его внутренние объекты, которые не хотели знать. Они также были спроецированы в аналитика, и тоже, мне кажется, "сочетались" с теми частями аналитика, которые, возможно, не хотели осознавать человеческую уязвимость (в конечном счёте - смертность) или во внешней реальности, или сейчас в ходе сессии в переживании "тычков" со стороны пациента.

Затем мне нужно было показать г-ну А, что он полагает, будто, предъявляя мне такой ужасный образ матери/аналитика, он склоняет меня поверить, что я отличаюсь от них, и отличаюсь в лучшую сторону. Но вместе с тем он полагал (так он вёл себя по отношению ко мне в начале сессии), что я тоже не хочу ничего знать о страхе, порождённом или внезапной аварией, или тем сильным впечатлением, которое, как он верил, он произвёл на меня.

Если мы находимся во власти аналитического Супер-Эго, которое не поддерживает нас в осознании таких внутренних амортизаторов, мы, как и пациент, оказываемся под угрозой якобы правомочного "заглушения" своих откликов. Мы можем отыгрывать, становясь избыточно сочувственными либо по отношению к пациенту, привлекая всех остальных к суду в надменной или раздражённой манере, либо - по отношению к другим, и тогда мы будем привлекать к суду самого пациента.

Я убеждена, что процесс встречи с нашим собственным опытом как желания знать, так и страха познания (в терминах Биона +K и -K), и его проработки способствует более глубокому и эмпатичному контакту с соответствующими частями пациента и его внутренними объектами. Если нам не удается уловить собственные конфликтные отклики in statu nascendi1) мы рискуем разыграть то, что должны интерпретировать, т. е. присвоение всех хороших качеств и проекцию всего дурного в другого "водителя" - тогда мы ведем себя так, будто способны переносить несчастные случаи или превратности судьбы без всякого для себя ущерба.

Когда пациент намерен довести дело до суда, его вера в превосходство умелого недопущения страстей и мнимое домогательство "чистой правды" должны быть исследованы. То, что выглядит как поиск правды, наполнено ненавистью. Существует скрытая угроза, что если я сделаю неверное движение, моё имя будет очернено так же, как уже очернены пациентом водитель, мать и предыдущий аналитик. Мой опыт убеждает меня верить в испытываемый пациентом ужас перед тем, что если он сделает неверное движение, он сам будет привлечён к суду и осуждён беспощадным Супер-Эго.

Я думаю, это ставит перед аналитиком следующий вопрос: если мы изолируем эмоции, не изолируем ли мы любовь, которая смягчает ненависть, и не позволяем ли тем самым ненависти управлять так называемым поиском истины? То, что выглядит бесстрастным, может содержать в себе убийство любви и заботы.

Бион, ссылаясь на пациентов с психотическими нарушениями, писал:

 

"Попытки избежать опыта с живыми объектами [курсив мой. - И.Б.П.] разрушением альфа функции оставляет личность неспособной устанавливать отношения ни с одним из своих аспектов, если таковой не напоминает автомат". Далее он пишет: "Учёный, чьи исследования посвящены сущности самой жизни, оказывается в ситуации, чем-то похожей на ситуацию пациента-психотика. /…/ Сталкиваясь со сложностями человеческой психики, аналитик должен быть осторожным, придерживаясь даже общепринятого научного метода; слабость этого метода может оказаться ближе к слабости психотического мышления, чем то способно уловить поверхностное наблюдение" (Bion, 1962).

Одна из больших трудностей в нашей работе заключается в этой двойственной задаче: оставаться в контакте как со значимостью нашего собственного опыта, так и с нашей преданностью исключительной ценности нашей техники; это составляет часть невозможности и ценности наших усилий. Я думаю, данная проблема относится, например, к спору о противопоставлении интерпретации и отклика. Дискуссия эта в каком-то смысле пустая, но в каком-то смысле и очень содержательная. Однако происходит поляризация вопроса, как если бы одно было полностью хорошим, а другое полностью плохим. Представим, что пациент сообщает в высшей степени хорошие или в высшей степени плохие новости, скажем, о рождении ребёнка или смерти в семье. Несмотря на то, что такое событие может поднять сложные вопросы, требующие тщательного анализа, сначала пациент может хотеть не интерпретаций, а отклика: сочувствия его радости или горю. И это может совпадать с интуитивным желанием аналитика. Если мы оказываемся не в состоянии должным образом включить это сочувствие в свою интерпретацию, сама интерпретация или становится холодным неприятием, или не может состояться вообще, и мы чувствуем себя вынужденными действовать не-интерпретативно - быть "человечными". В этом случае мы не помогаем пациенту совместно с аналитиком пережить тот опыт, что интерпретация сама по себе не является идеальным объектом, т. е. что это совместное пребывание в депрессивной позиции в аналитических рамках, а не холодный ответ или не-интерпретативное отступление.

Позже был случай, когда тот же самый, до настоящего времени весьма спокойный, пациент начал сессию в день накануне всеобщих выборов, говоря мне с удовольствием и возбуждением, как его захватывает перспектива победы тори. Оказалось, что г-н А вывел - то ли из моего осторожного вопроса, то ли из полученной ранее информации, - что я, вероятно, поддерживаю лейбористов. Я проинтерпретировала, что думаю, он с триумфальным волнением ожидает, наблюдая, к чьим реакциям я обращусь в этот острый момент: к его или к своим собственным.

Его ассоциации касались визита к недавно родившей кузине, и к истории о том, как его мать рожала его. (Он не осознавал связи между родами [labour], и лейбористской партией [Labour Party].) Когда начались родовые схватки, она решила устроить большую стирку.

Пациент не только рассказал старый семейный миф, но и вновь пережил в переносе эти отношения с внутренней матерью. Моя контрпереносная проблема заключалась в том, что я была запрограммирована либо гневно отреагировать на эти нападки, отрицающие мои родовые/рабочие [labour] муки, либо стать святой матерью, которая будет самоотверженно стирать его "грязное белье", не обращая внимания на свою собственную проблему.

Но помимо этого, я полагаю, пациент дразнил меня как мать, которая, по его мнению, была озабочена прежде всего чистотой своих рук. Не была ли я настолько поглощена должным соблюдением техники, потому что не могла выдержать восприятие того, как ужасно чувствовать себя неудачником, и быть переполненным ненавистью, когда кто-то другой выставляет напоказ свой успех (кузина с новорождённым)?

Я считаю, что пациент, как маленький ребёнок, сознательно и бессознательно остро восприимчив к тому, в какой манере мы интерпретируем его сложности в противостоянии важным проблемам, его мучительные усилия [labour] войти в контакт со своей инфантильной самостью - его склонность становиться садистичным, когда он чувствует, что им пренебрегают, или ревность, или зависть, когда он чувствует, что мать/аналитик занята новорожденным, и он чувствует себя никому не нужным, проигравшей партией [unwanted party]. Пациент в данной ситуации поднял очень глубокие проблемы соперничества между матерью и ребёнком в отношении того, какая "партия" лучше оснащена, чтобы иметь дело с проблемами, каждая из которых может провоцировать реакции или чрезмерную защиту как со стороны аналитика, так и со стороны самого пациента. Наша профессиональная задача - подвергать эти реакции тщательной проверке. Я думаю, что степень нашего успеха или неудачи в решении этой задачи отразится не только в выбранных нами словах, но и в нашем голосе, в том, как мы держим себя, давая интерпретацию. Это может включать целый спектр проявлений от откровенного самоуверенного садизма до безгрешного мазохизма или лицемерной "терпеливости" в перенесении жестокостей, которым пациенты нас подвергают. Суть в том, что мы должны совладать с чувствами и подвергнуть их осмыслению. Как подчеркивает Сигал (Segal, 1977), мы не нейтральны в смысле отсутствия реакций.

Мани-Кёрл, говоря об аналитической функции, подчеркивал не только сублимированное любопытство со стороны аналитика, но также его репаративную и родительскую функции. По его мнению, в момент проективной фазы интерпретации аналитик также заботится о незрелой части самости, которая нуждается в защите от садистической части. Когда мы показываем пациенту, что он становится садистичным, чувствуя, что им пренебрегают, или - что он идентифицирует себя с пренебрегающим объектом и оказывается неспособным обратить внимание на свою бедствующую инфантильную самость, я думаю, независимо от того, осознаем мы это или нет, интерпретация будет содержать некоторую проекцию нашего собственного желания защитить ребенка от садистической части. Аккуратное соблюдение сеттинга является в некотором роде демонстрацией такой заботы.

В терминах развития младенец, который способен начать более искренне сочувствовать матери в её страдании и хочет её от этого страдания защитить, - это младенец, воспринимающий мать, которая сочувствует ему в его страдании и старается его от излишнего страдания защитить, помочь ему вынести боль (и идентифицирующийся с такой матерью). Подобный опыт младенец получает не от святой матери, но от матери "из плоти и крови", которой известно собственное желание избавиться от мучительных проблем.

Я пыталась показать, что проблема эта не проста: пациент не просто проецирует в аналитика, пациенты весьма искусно проецируют в отдельные аспекты аналитика. Так, я старалась показать, к примеру, что пациент проецирует в желание аналитика быть матерью, в желание быть всезнающим или отрицать неприятное знание, в его инстинктивный садизм, или в его защиты от садизма. Но главным образом пациент проецирует в вину аналитика, или же в его внутренние объекты.

Таким образом, пациенты затрагивают глубокие проблемы и тревоги аналитика, связанные с потребностью в любви и страхом катастрофических последствий при столкновении с дефектами, т. е. примитивной тревогой преследования или тревогой Супер-Эго. Я попытаюсь показать это на заключительном примере с уже представленным выше пациентом.

Пациент начал пятничную сессию, за неделю до каникул, заявив, что чувствует себя больным. Он не знал, что с ним, у него были такие же симптомы, как у его маленькой дочери. Но, как он твердо сказал: "Я был настроен прийти, даже если это подвергнет Вас (аналитика) риску подхватить мою болезнью".

Г-н А был явно напуган болезнью и её опасностью. В контрпереносе я обнаружила, что обеспокоена возможностью заразиться и оказаться нетрудоспособной на следующей неделе, т. е. перенять симптомы пациента. Я интерпретировала его страх и обратилась к той его части, которая желала мне "подхватить болезнь" этого страха.

Затем г-н А рассказал мне о школьном спектакле у его ребенка днём раньше. Его жена должна была находиться на работе и не смогла присутствовать на представлении. Чтобы посетить спектакль, ему пришлось отказаться от своей сессии. Он описал удовольствие от наблюдения за детьми: они узнавали родителей и близких и прерывали игру, чтобы крикнуть "Привет, мамочка", и т. д. Г-н А был уязвлен и раздражён тем, что его жена не присутствовала, было очевидно, что он чувствовал себя одиноким, лишенным поддержки семьи. Я интерпретировала его одиночество, желание, чтобы я была там в качестве "семьи". Я связала это с гневом на мои рабочие обязательства (я не смогла перенести на другое время его сессию), а также на мои выходные и праздники.

Г-н А признал это, а затем вспомнил случай, когда он увидел меня на публичной лекции, на которой психоанализ подвергался критике за то, что не предоставляет пациенту достаточную поддержку. Он сказал, что отметил, как хорошо я с этим справлялась.

Я была польщена, но затем возникла потребность подумать об этом. Я интерпретировала, что хвалили меня как будто за то, что я хорошо парировала обвинение, хотя на самом деле внимание было направлено на то, как я справляюсь с ощущением одиночества, отсутствия поддержки и нападения со стороны преследователей, внешних и внутренних.

Пациент сказал, что проснулся ночью со страхом, что может умереть; раньше от таких чувств он испытывал острую панику; сейчас это скорее было чувство ужасной печали от мысли, что однажды его просто не станет. Перед этим ему приснился сон.

Во сне Фрейду оперировали повреждённое плечо. Возникло подозрение, что операция оказалась не совсем успешной, Фрейд пытался поднять руку, но не смог. Группа людей, включая пациента, старалась всячески защитить Фрейда, используя, в том числе, успокаивающие средства [sedation], чтобы ему не приходилось терпеть боль.

Пациент сказал мне, что я, и, несомненно, Фрейд, отец всего психоанализа, нуждаемся в групповой поддержке; отчасти эта поддержка заключается в успокоении [sedation]. Несмотря на то, что пациент считал себя частью группы, поддерживающей Фрейда, он также сказал в начале сессии, что нуждается в моей помощи - даже если это означает не защищать меня.

У этой успокаивающей поддержки был оттенок соблазна и фальши. Я подумала об операциях, которые делались Фрейду, но не на плече, а по поводу рака, связанного с курением. Мой пациент видел, как я курила на той встрече. Я ощутила сильное побуждение не затрагивать эту область.

Я указала на то, что он как будто защищает меня от этой проблемы, словно бы этот груз был слишком тяжел, чтобы взваливать его на мои плечи. Пациент признал это и сказал, что во сне повреждение плеча выглядело как последствие рака. Он заговорил о своём пожилом отце и своем страхе его смерти. Теперь он защищал меня, относя проблему к пожилому отцу.

Мы можем сказать, что данный пациент проецирует в аналитика свои части и свои внутренние объекты, и он действительно это делает. Г-н А представляет две модели: одна заключается в том, чтобы справляться с ситуацией безупречно, в другой он выведен из строя. Такой проекцией он воздействует на меня. В ходе сессии я обнаружила, что была вовлечена в переживания в обоих направлениях. ("Я потрясающа" либо "я ужасна".) Мне пришлось напомнить себе, что я ни то, ни другое. Частично я действительно разделяю с пациентом детские симптомы (или заражена ими) - идеализацию или страх преследования, в которых теряется мать депрессивной позиции. Мое состояние должно было быть восстановлено, чтобы я, как и пациент, могла получить помощь в понимании того, что при нагружении матери или отца этим бременем, включая вину (перекладываемую целиком на плечи Фрейда), теряется потребность ребенка быть защищенным и окруженным заботой. Частично пациент проецирует тревоги, относящиеся к несостоятельности родителей, и свой триумф на ними как соперниками; он также боится аналитика как триумфатора над пациентом, неспособным справиться с чувством болезни или покинутости.

Я думаю, что есть признаки движения пациента от безупречного совладания с ситуацией после аварии (что было описано выше) к чему-то более обнадёживающему в отношении тревог не справиться (скорее чувства печали, чем охваченности паникой). Хотя наличествуют боль и гнев из-за отсутствия родителей или чего-то, что отсутствует в родителях, сейчас этим чувствам препятствуют части ребёнка, восхищенные обнаруженными хорошими аспектами родителей и аналитика, их способностью к поддержке. Потребность в совершенстве уступила место возможности более спонтанного взаимодействия.

Я хочу подчеркнуть, что и в аналитике также происходит спонтанное эмоциональное взаимодействие с проекциями пациента, и если мы целиком признаём это и не слишком озабочены сохранением безупречной нейтральности, мы можем лучше использовать наши переживания для интерпретаций.

Проекция пациентом своего переживания в аналитика может восприниматься ими обоими как недозволенное вторжение и касается тех моментов психической жизни, где границы между внутренним и внешним, фантазией и реальностью, самостью и объектом становятся в разных смыслах проблематичными. В качестве иллюстрации приведу небольшой пример.

Молодая замужняя женщина стала жертвой нескольких неприятных краж. Теперь их квартира защищена как крепость. Она приходит в понедельник со словами, что выходные были ужасными, они были испорчен событием вечером в пятницу, ограблением, но не их квартиры (которая теперь хорошо защищена), а квартиры выше, хозяева которой постоянно отсутствуют. "Мы уже собирались ложиться спать. Мы услышали шаги, потому что перекрытия такие тонкие. Мы вызвали полицию, но, пока она приехала, негодяи скрылись". Тем временем они пытались связаться с хозяевами квартиры, уехавшими в свой загородный дом. Сначала включался автоответчик, а когда наконец трубку сняли хозяева квартиры, то выяснилось, что они были в саду и убирали там после грандиозной вечеринки: "несоответствие их и наших переживаний выглядело невероятным", - сказала пациентка. Остаток выходных она чувствовала себя подавленной, расстроенной, беззащитной и уязвимой, и совершенно не в состоянии смотреть за своим ребенком.

Пациентка рассказывает здесь о реальных событиях, происходивших в выходные - о вторжении в её дом. В переносе уже есть намеки, связывающие "соседей сверху" со мной (у меня есть автоответчик, мой кабинет находится на верхнем этаже высотного дома, и я точно так же "всегда недоступна" по выходным). Она говорит мне, что несоответствие между переживанием тех людей, которые устраивают пикники на природе, и её переживаниями огромно, подразумевая, что я не буду вникать в её переживания. Но так ли это? Напротив, по мере того, как она описывает в подробностях, как воры карабкались по водосточной трубе на третий этаж, и говорит, что особенно её обеспокоило, что "мы думали, что наша квартира действительно защищена, но когда такое происходит, появляются дурные предчувствия", - я обнаруживаю, что мои мысли обратились, вполне понятным образом, к моему дому, с некоторой тревогой: "меня тоже могут так обокрасть, я тоже не слишком защищена".

Пациентка продолжает: "когда прибыли полицейские, они привели злых собак-ищеек, - и когда я открыла дверь, собаки - хотя их держали на тугом поводке - как прыгнули! Я была ужасно напугана, и в тот момент мне даже стало жалко воров".

С моей точки зрения, пациентка не только описывала события выходных, она также добивалась того, чтобы в меня вторглись определенные зловещие страхи, как страх реального вторжения, так и страх "вынюхивания" и "наскакивания". Она оповещала меня о своем страхе вторжения, вынюхивания и наскакивания на нее (что предполагает также и некоторые сексуальные тревоги перед лицом пугающего Супер-Эго). Но я предположила бы, что и я сама подвергалась вынюхиванию на предмет того, как я воспринимаю её переживания, и что втайне она была готова "прыгнуть" на меня.

Я склонна считать, что одно из её представлений обо мне как о матери в переносе заключается в том, что я настолько боюсь вторжения вора/мужа или проекций пациента/ребенка, что защищаюсь тем, что живу как будто в аналитической крепости. Таким образом я как бы предохраняюсь от вторжения партнера на выходных, но также и от вторжения переживаний пациентки. Интерпретация переживания пациенткой ограбления в выходные, или внутреннего переживания того, что вторгающийся отец-"негодяй" [bastard] похитил у нее мать/аналитика, воспринимается тогда как исходящая от недоступных или защищенных от вторжения родителей - тех родителей, чьи переживания так разительно отличаются от её переживаний, родителей, слишком занятых уборкой после их сексуальной вечеринки.

Однако пациентка также добилась вторжения, навязывания мне желания не быть дистанцированной. В противоположность этому, я думаю, меня побуждали ощутить, что я нахожусь "в одной лодке" с пациенткой или в том же беззащитном перед грабителями доме. Тем самым меня побуждали ощутить, что "перекрытия такие тонкие", что никого не отделяют. Тогда она - собака-ищейка, не только вынюхивающая своих родителей в выходные, но и входящая в мои мысли так, как если бы мы были единым целым. Я хочу сказать, что "перегородка" между тем, что мы обычно называем нормальной проективной идентификацией (или эмпатическим пониманием), и вторжением - очень тонкая.

В контрпереносе в подобной ситуации мы можем обнаружить, что либо впадаем в такое состояние, "убаюканные" пациентом, либо настолько чувствительны к опасности, что ведем себя подобно полицейским собакам-ищейкам, готовым прыгнуть в тот момент, когда открывается дверь.

Таким способом можно получить доступ к представлению пациентки о её внутренних объектах, которые ощущаются либо чрезмерно идентифицированными с ней, либо настолько дистанцированными и жесткими, что они не способны принять её переживания.

Эти проблемы весьма реальны, и мы можем оказаться крайне уязвимыми перед ними в тех сферах, где пациент затрагивает наши "общие" внешние или внутренние миры. Выделяя пространство для внутренней проработки этих проблем, мы существенно влияем на то, как даем наши интерпретации, заботясь о беззащитном ребенке в пациенте, но также "вынюхивая" и пытаясь разобраться с его мерзкими вторгающимися частями.

Моменты, которые я попыталась проиллюстрировать, становятся более, а не менее проблематичными, когда мы имеем дело с пограничными пациентами и психотиками. Такие пациенты могут оказаться более или менее невосприимчивы к обычному аналитическому сотрудничеству, и могут отыгрывать таким образом, что будут доставлять аналитику серьезные проблемы с управлением ситуацией [management]. Они могут потребовать, скажем, дополнительных сессий в выходные, что в случае согласия аналитика может привести к подпитке и укреплению тиранических нарциссических частей пациента; отказ же может иногда означать потворство глубоким обидам и их укрепление. В случаях суицидальных пациентов, анорексии или злокачественной истерии, например, такие моменты управления ситуацией могут касаться жизни и смерти.

Безусловно, в этих ситуациях пациент массированно проецирует части самости и внутренние объекты в аналитика. Подобные пациенты также рождают в аналитике чувство беспомощности и ощущение, что он находится во власти мстительного эксплуатирующего поведения, в то время как пациент позволяет себе оставаться глухим к потребностям аналитика. Крайне важно пережить эти чувства и совладать с ними и, одновременно, не отгородиться от тех частей пациента, которые являются изначально дефектными и нуждаются в поддержке. В тех случаях, когда ситуация становится неуправляемой, весьма просто сделать вывод, что пациент "не подлежит анализу" (и иногда это может так и быть). Сама напряженность и возможная неуправляемость ситуации может свидетельствовать о том, насколько неразрешима для пациента его внутренняя дилемма. В таких случаях пациент действительно заставляет аналитика ощущать бессилие и власть безжалостного преследующего объекта, который действует неумолимо и не может быть модифицирован человеческим пониманием - архетипическое примитивное Супер-Эго.

Я бы хотела подчеркнуть, что сталкиваясь с такими серьёзными проблемами управления ситуацией, аналитик также вынужден совершать огромные усилия не только для того, чтобы контейнировать проекции пациента, но и чтобы справляться со своими собственными чувствами, которые подвергаются настолько интенсивному воздействию. И даже в случае пациентов с такими значительными нарушениями или, возможно, особенно в таком случае, пациент сознательно либо бессознательно интересуется тем, как аналитик справляется со своими чувствами.

Когда анализ продвигается хорошо, у аналитика появляется роскошь возможности организовывать [manage] некую комбинацию вовлеченности и дистанцированности. В случае столь серьезно больных пациентов сила затруднений пациента и его способность вторгаться в психику аналитика и сбивать его с толку может поставить аналитика в позицию побежденного и неспособного функционировать как отдельная мыслящая личность - по крайней мере на некоторое время.

Аналитику необходимо прорабатывать свои переживания, когда он чувствует себя как ошеломленная мать, которой угрожает дезинтеграцией взаимодействие с ошеломленным ребенком. Аналитик может потребоваться возможности обратиться за поддержкой к внешней персоне, к "отцу" - например, в клинику или к коллеге, - которые помогут не только справиться с подобным случаем, но и собраться с силами, чтобы соединить ненависть к невосприимчивому, эксплуатирующему, паразитическому пациенту/ребёнку с любовью к бедствующему или дефектному ребёнку в пациенте и заботой о нем. На мой взгляд, такое соединение позволяет аналитику дать пациенту почувствовать, что эти интенсивные, противоречивые чувства можно вынести; и таким образом аналитики оказывает пациенту помощь в тот момент, когда тот начинает решать проблемы, касающиеся частей его самости и внутренних объектов.

Несмотря на то, что именно тяжелые пациенты вызывают проблемы, связанные с управлением реальной ситуацией [actual management], я считаю, что подобные проблемы составляют существенную часть управления всяким анализом. Если бы это было не так, проработка была бы ровным процессом, протекающим без всяких помех. Но так не бывает для пациента, и я утверждаю, что так не может быть и для аналитика. А это значит, что аналитическое мышление должно включать в себя признание нашего желания разыгрывать и борьбу с ним, чтобы мы были в состоянии обдумывать и решать, что делать в сложившихся обстоятельствах.

Я попыталась показать, что для аналитика переживание является чем-то очень мощным. Если мы полагаем, что нас не затрагивают деструктивность пациента или его болезненные усилия войти с нами в контакт - это не нейтральность, а самообман или глухота. В данной работе меня интересовало, как аналитик позволяет себе иметь переживания, их перерабатывать, формулировать и сообщать в виде интерпретации.

Заключение

Данная статья была задумана как развитие классической работы Стрэйчи "Природа терапевтического воздействия в психоанализе" (Strachey, 1934). Он утверждал, что полное или глубокое переживание переноса вызывает у аналитика беспокойство, аналитик больше всего боится его и больше всего желает его избежать. Также Стрэйчи подчёркивал, что давать пациенту интерпретацию необходимо в спокойной, невозмутимой манере. Исследуемая мною область - задача совладания с сильными контрпереносными переживаниями и сохранения аналитической техники интерпретации. Клиническими иллюстрациями я старалась в какой-то мере продемонстрировать, как протекает процесс трансформации или проработки в аналитике. Они также показывают, что пациент сознательно или бессознательно озабочен тем, уходит аналитик от этих проблем или пытается их разрешить.

Настояние на том, что аналитик не затронут подобными переживаниями, во-первых, несправедливо, а во-вторых, может сообщать пациенту, что его состояние, боль и поведение эмоционально игнорируются аналитиком. Я предполагаю, что если мы изолируем эмоции, мы рискуем изолировать и любовь, смягчающую ненависть, и позволить ненависти управлять так называемым поиском истины. То, что выглядит бесстрастным, может содержать в себе убийство любви и заботы. В статье рассматривается, как аналитик позволяет себе иметь переживания, прорабатывать их и трансформировать в полезную интерпретацию.

Перевод: Е. Студенец
Редакция: И.Ю. Романов

Примечания

1) В момент возникновения. - Прим. переводчика.

Литература:
  • BION, W. R. (1962) Learning from Experience, London: Heinemann; reprinted in paperback, Maresfield Reprints, London: H. Karnac Books (1984).
  • HEIMANN, P. (1950) 'On counter-transference', International Journal of ' Psycho-Analysis, 31: 81-4.
  • JOSEPH, B. (1975) 'The patient who is difficult to reach', in P. Giovacchini (ed.), Tactics and Techniques in Psychoanalytic Therapy, vol. 2: Countertransference, New York: Jason Aronson, 205-16, also 48-60 of this volume.
  • KLEIN, M. (1952) 'The origin of transference', International Journal of Psycho-Analysis, 33: 433-8; reprinted in The Writings of Melanie Klein, vol. 3, London: Hogarth Press (1975), 48-56.
  • MONEY-KYRLE, R. (1956) 'Normal counter-transference and some of its deviations', International Journal of Psycho-Analysis, 37: 360-6; reprinted in The Collected Papers of Roger Money-Kyrle (ed. D. Meltzer with the assistance of E. O'Shaughnessy), Strathtay, Perthshire: Clunie Press (1978) 330-42; also pp. 22-33 of this volume.
  • SEGAL, H. (1977) 'Countertransference', International Journal of Psycho-Analytic Psychotherapy, 6: 31-7; also in The Work of Hanna Segal, New York: Jason Aronson (1981) 81-7; also reprinted in paperback, London: Free Association Books (1986).
  • STRACHEY, J. (1934) 'The nature of the therapeutic action of psychoanalysis', International Journal of Psycho-Analysis, 15: 275-93.

«В ритме движений души. Несколько замечаний об эволюции кляйнианского психоанализа» Романов И.Ю.

infopsychology 0
Комментарий: В этом номере журнала представлена первая часть статьи. Продолжение будет опубликовано в одном из следующих номеров.

В этой статье мне бы хотелось остановиться на некоторых особенностях современного кляйнианского психоанализа. В своем обзоре я буду отталкиваться, во-первых, от значимых отличий данного подхода от классической аналитической теории и техники - отличий, мало соответствующих распространенным на сей счет предрассудкам, однако, несмотря на это имеющим место. Во-вторых, я постараюсь следовать основным линиям развития кляйнианской школы - от открытий Мелани Кляйн и ее ближайших соратников до нововведений современных кляйнианских аналитиков. Как в первом, так и во втором пункте мое рассмотрение будет ограничено личным опытом и точкой зрения, и за редким исключением тематикой представленных в данном выпуске журнала статей.

Внутри кляйнианского подхода довольно трудно провести демаркационную линию между теорией и практикой.1) Тем не менее условно эту границу установить можно. Следуя несколько ироничному наименованию двух томов сборника "Мелани Кляйн сегодня", я остановлюсь последовательно на "главным образом теории" и "главным образом практике". Однако начну я с небольшого отступления.

Обучение на опыте

Интерес к психоанализу может быть только личным и всегда имеет историю. Поэтому мне бы хотелось начать статью с нескольких личных замечаний. Мой интерес к теории Мелани Кляйн в значительной степени развивался "против течения" (то же самое можно сказать о психоанализе как таковом, и эта аналогия мне кажется неслучайной). Учебником, на который ориентировались начинающие психотерапевты 80-х - 90-х годов, было руководство Р. Гринсона "Практика и техника психоанализа" - прекрасное, сугубо эго-психологическое пособие, содержащее многочисленные выпады в адрес кляйнианского подхода (Гринсон, 2003). Карикатурный образ кляйнианского аналитика, делающего "прямые" и "глубокие" интерпретации "содержания", не считаясь с "рабочим альянсом", "сопротивлениями" и "эго-защитами" пациента, вызывал естественное негодование, но вместе с тем и неподдельный интерес. Наверное, здесь сказывалось выработанное советской гуманитарной литературой отношение к критике: зачастую читать следовало как раз то, что критикуют, не особо озадачиваясь аргументами "критиков в штатском" (Романов, 2005). Так и получилось, что когда возникло предложение редактировать перевод "Развития в психоанализе" (Кляйн и др., 2001), я с радостью отозвался. Чтение текстов Кляйн и ее соратников, а чуть позже - обзорных теоретических работ (как, например, "Словарь кляйнианского мышления" Р. Хиншелвуда) стало для меня первым опытом встречи с данной психоаналитической культурой.

Здесь я хотел бы отметить одну особенность восприятия классических кляйнианских текстов. Насыщенные конкретикой бессознательных фантазий, телесным опытом и языком примитивного бессознательного, они, по моим наблюдениям, вызывают два типа реакций у читателей. Одни сразу очаровываются этим загадочным, пугающим, но и очень живым миром, находя в нем множество соответствий своим переживаниям и/или клиническим наблюдениям. О таком восприятии, в частности, пишут Х. Сигал (Сигал, 2004) и Э. Спиллиус (Spillius, 1988); со своей стороны я также могу вспомнить немало коллег, принявших описания Кляйн сразу и безоговорочно. С другой стороны, довольно часто можно встретить реакции неприятия и отторжения, восприятия бессознательных фантазий типа "пенис отца внутри матери" или "части мертвой матери внутри своего тела" как безумных и слишком далеко отстоящих от каждодневного опыта. Например, один из переводчиков "Развития в психоанализе" решил отказаться от этой "отвратительной" и "сводящей с ума" работы! С некоторой долей смущения я признаю, что моя первоначальная реакция на работы Кляйн была ближе ко второму типу: лишь со временем (и с усилием) я смог понять, что этот фантазийный мир имеет отношение и ко мне, а не только к сумасшедшим (и) кляйнианцам.

Следующим сюрпризом стала встреча с живыми представителями данного подхода. Они оказались не похожими ни на карикатурный образ "кляйнианца", ни на кляйнианские тексты. Так, например, первой реальной встречей с кляйнианской техникой для меня стала групповая дискуссия (супервизия) с Патришией Дэниел на Летней школе Восточноевропейского комитета Европейской психоаналитической федерации.2) Я представлял свой случай, и полтора часа обсуждения были посвящены первым трем-четырем фразам, которыми я обменялся с пациентом. Основной вопрос звучал следующим образом: не было ли возможно сформулировать интервенции несколько иным образом, так, чтобы выразить понимание, но в то же время не подкреплять параноидные тревоги пациента. Что после этого оставалось думать про "прямые" и "глубокие" кляйнианские интерпретации?

Через несколько лет мой и моих коллег интерес достиг того уровня, на котором мы захотели организовать семинар с участием кляйнианских аналитиков в Харькове. Благодаря поддержке П. Дэниел нам удалось пригласить в Украину профессора Роберта Хиншелвуда - автора "Словаря кляйнианского мышления", "Практикума Кляйн" и множества других работ по теории и технике кляйнианского психоанализа, теории групп и институтов и т.д. Чрезвычайно подкупала серьезность, с которой и мисс Дэниел, и профессор Хиншелвуд относились к организации семинара: он проходил в течение недели, был целиком посвящен книге "Практикум Кляйн", которая предварительно нами переводилась и обсуждалась, тщательно продумывались предпосылки и результаты совместной работы, и т.д.

Думаю, Р. Хиншелвуда многое удивило в нашей работе и в нашем понимании кляйнианского подхода, и вряд ли это удивление было приятным. Со своей стороны, мы были не просто удивлены. Не ошибусь, если назову общую реакцию участников семинара потрясением. Метод, который демонстрировал Р. Хиншелвуд на супервизиях, не был похож ни на что, виденное ранее. Супервизора почти не интересовала история жизни и болезни пациента, он совсем чуть-чуть останавливался на ходе терапии, главное внимание уделялось протоколам одного или двух психоаналитических сеансов. Но здесь динамика взаимодействия пациента и аналитика исследовалась столь детально и глубоко, что возникало понимание, не обретаемое чтением и десятков страниц "историй". На заключительном собрании один из участников семинара сравнил метод Хиншелвуда с лучом карманного фонаря, который светит тем дальше, чем уже мы его фокусируем.

Приезд Р. Хиншелвуда стал своеобразной инициацией нашей группы в кляйнианский анализ. Кроме того, он позволил наладить контакт с другими представителями Британского психоаналитического общества (БПО), так что через некоторое время мы смогли организовать в Харькове семинар при поддержке "Мелани Кляйн траста", проходящий и поныне. В качестве преподавателей в нем участвуют обучающие психоаналитики и супервизоры БПО Эдит Харгривз, Джейн Милтон и Пенелопа Гарви, в качестве студентов - психотерапевты из разных городов Украины (Харькова, Киева, Днепропетровска, Одессы, Винницы, Львова) и России (Москвы и Ставрополя). Семинар проходит два раза в году и включает в себя обсуждение ключевых теоретических статей, клинические дискуссии в группах и индивидуальные супервизии. Среди тем, которые были рассмотрены, "Психические изменения", "Проективная идентификация", "Перенос и контрперенос", "Эдипов комплекс", "Патологическая организация", "Внутренний и внешний сеттинг" и некоторые другие. В частности, на этих семинарах обсуждались и статьи, представленные в данном выпуске журнала.

Думаю, сотрудничество с кляйнианскими аналитиками из Великобритании в очень значительной степени повлияло на мою и моих коллег клиническую работу. Конечно, мы далеки от того, чтобы именовать себя "кляйнианцами". Это так по той простой причине, что для подобного самоименования необходимы две простые вещи: личный анализ у аналитика-кляйнианца и ведение пациентов под супервизией соответствующих супервизоров. Возможно, в обозримом будущем аналитики с такой подготовкой появятся в Украине или России, но пока что для нас это недостижимый стандарт. Тем не менее многие из участников семинара проходят обучающий анализ или терапию, а также супервизии, и изучение кляйнианской теории и техники является для них важным дополнением к обучению. И даже больше, чем дополнением. На мой взгляд, оно формирует определенное психоаналитическое мировоззрение, культуру мысли и действия, которые определяют все параметры нашей практики. Я не очень верю в "синкретический" психоанализ или в "единый" психоанализ (хотя я знаю, что многие читатели, как и многие участники семинара, со мной не согласятся). Вслед за Роем Шафером я считаю, что как аналитики мы всегда выбираем: с какими пациентами, с каким уровнем бессознательного, с какими проблемами мы работаем, как именно работаем и к чему осознанно или бессознательно стремимся (Shafer, 1994). Для меня "кляйнианский выбор" заключается во все большей сосредоточенности на отношениях здесь и сейчас, на переносе, тревогах и примитивных защитах от них. Кроме того, он подразумевает учет неизбежной контрпереносной вовлеченности аналитика и способность работать с этой вовлеченностью, делая из нее надлежащие выводы. Вполне возможно, что другие участники нашей программы восприняли кляйнианский посыл совершенно иначе (а может быть, кто-то сделает точно такие же выводы из совершенно иной психоаналитической парадигмы). Я уверен, что очень разные аналитики, могут проводить одинаково хороший анализ. Однако мой опыт был таким, и ниже я попытаюсь обосновать именно его.

Теория разума и/или души

При переводе на русский язык английского слова "mind" возникают серьезные трудности. Если, как это принято в философских и психологических текстах, перевести его как "ум", "разум" или "сознание", появятся нелепые для русской речи выражения, типа "бессознательного ума" (или, того хуже, "сознания"). Проще обстоит дело с переводом "душа" или "психика", тем более что в текстах Кляйн и большинства ее сподвижников, слово "mind" было переводом немецкого "die Seele", которое гораздо ближе к русской "душе" и английскому "soul" (Ornston, 1985). Однако простота эта исчезает, как только мы касаемся текстов У. Биона. В выражениях типа "mind как орган для осмысления мыслей", философская традиция употребления слова "разум" (в особенности, традиция английской логики и эмпиризма) столь очевидна, что другие переводы выглядят архаизмом.

Указывает ли эта переводческая проблема на что-то существенное в современной кляйнианской теории? На мой взгляд, да. Как отмечает Ханна Сигал в работе "Изменяющиеся модели психики (mind)", Кляйн расширила фрейдовскую структурную модель и "поместила ее под микроскоп" (Segal, 2001, p.159). Такое рассмотрение привело к существенному смещению точки зрения на душевные процессы: от исследования конфликтов между относительно изолированными структурами Ид и Эго, динамики влечений и защит - к пониманию Эго (или скорее самости или Я) как обладающего восприятием, влечениями и защитами, изначально включенного в объектные отношения и выражающего себя в них.3) В этой перспективе отношения структуры и функции стали выглядеть обратимыми, поскольку сами психические структуры формируются во взаимодействии процессов интернализации и экстернализации (интроекции и проекции), разворачивающихся на уровне бессознательной фантазии и всегда включающих в себя отношение с объектом (Кляйн и др., 2001). В этой модели "ума" влечения отступали на второй план. Как пишет в связи с этим Р. Хиншелвуд: "Кляйн сохранила теорию инстинктов, лишь переопределив понятие инстинкта - хотя она утверждала, что не делала этого - и введя в нее представление о бессознательной фантазии, гибкий и подвижный подход к внутренней структуре" (Hinshelwood, 1991). Теория Кляйн развивалась в направлении все большего учета отношений на всех уровнях психической жизни. Объекты стали пониматься не как легкозаменимое средство "разрядки" психической энергии, а как непреложный элемент любой субъективной интерпретации телесных событий, к каковым относятся и инстинктивные импульсы.

По мере развития кляйнианская теория все больше превращалась в некую общую, общепсихологическую, или даже философскую, теорию души. Апогея этот процесс достиг в творчестве У. Биона, хотя значительные шаги были предприняты и другими аналитиками кляйнианской школы. В этом ряду можно вспомнить работы Р. Мани-Кёрла о восприятии, мышлении и взаимодействии, Х. Сигал о символизации, Э. Джейкса4) о социальных процессах, Д. Мельтцера о сексуальности5) и многие другие.

Вклад Биона в эту историю идей был и определяющим, и революционным. Следует отметить, что сегодня некоторые аналитики считают теорию Биона совершенно оригинальной, а ее "кляйнианское происхождение" - не более чем историческим казусом. Думаю, такая точка зрения имеет право на существование и совпадает с замыслом поздних работ Биона: предложить некую "пустую" концептуальную схему, которую каждый аналитик сможет наполнить своим опытом и по своему разумению. Однако мне кажется более понятным и близким рассмотрение творчества Биона в контексте работ других представителей школы Кляйн. Такое понимание помогает прояснить не только идеи Биона, но и трансформации самой кляйнианской традиции, которая, по мысли Э. Спиллиус, фундируется сегодня тремя именами: Фрейда, Кляйн и Биона (Spillius, 1988).

Психоаналитические труды Биона можно разделить на три группы, которые последовательно сменяли друг друга (Bleandonu, 1994).6) На первом этапе в центре его внимания находились психозы, в исследовании которых Бион начал систематически использовать понятие проективной идентификации. Следует отметить, что в то же самое время разработкой этого почти случайно возникшего у М. Кляйн понятия занимались и другие кляйнианские аналитики: Р. Мани-Кёрл (использовавший его для описания феноменов контрпереноса), Э. Джейкс (исследовавший социальные процессы), Х. Сигал, Г. Розенфельд (Hinshelwood, 1991). К этому этапу относятся статьи Биона "Заметки о теории шизофрении" (1954), "Развитие шизофренического мышления" (1956), "Различение психотических и не-психотических личностей" (1957), "Нападения на связь" (1959) и некоторые другие. Следующий шаг, предпринятый Бионом, заключался в расширении понятия проективной идентификации и создании теории контейнирования - примитивной формы коммуникации между матерью и младенцем, в ходе которой формируются основы психической структуры. Начиная с книги "Обучение из опыта" (1962) теория контейнера/контейнируемого приобретает у Биона все более общий и абстрактный характер. Она выступает краеугольным камнем теории коммуникации, теории мышления, теории психического функционирования и в конце концов в работах "Элементы психоанализа" (1963) и "Трансформации" (1965) приобретает вид общей эпистемологической теории, в круг интересов которой попадают проблемы истины и познания, опыта и вне-опытной реальности, научной коммуникации и т.д. Именно на этом этапе, я думаю, связь концепций Биона с кляйнианскими источниками становится менее определенной, и влияние происходит в обратном направлении: развитие школы все в большей степени определяется способностью воспринять и интегрировать новые метатеоретические идеи Биона. Наконец, последний этап был связан с обращением Биона к преподаванию и художественному творчеству. Работы этого периода "Бразильские лекции" (1974-1975), "Семь слуг" (1977) и другие становятся все более метафоричными и стилистически изощренными. Завершением этого процесса становится трилогия "Воспоминания о будущем" (1975-1979), более всего напоминающая прозу Джойса. Руководящей идеей Биона в это время становится пробуждение интуиции психоаналитика, его способности воспринимать и создавать новое, и вести по этому пути своих пациентов.

Я остановился столь детально на творчестве Биона для того, чтобы подчеркнуть как его самобытность, так и значение для эволюции кляйнианского мышления. Разработка понятий проективной идентификации, контейнирования, депрессивной и параноидно-шизоидной позиций, превращение их из более или менее частных клинических концепций в общие теории психики или "разума" стали безусловной заслугой Биона. В отношении этих понятий он остается бесспорным "кляйнианцем", и его следует рассматривать в ряду других представителей данной школы.7) Кроме этого следует отметить, что Бион повлиял не только на теоретическое наполнение, но и на своеобразную "стилистику" нео-кляйнианского подхода. Последнее касается прежде всего технических особенностей интерпретации и понимания позиции аналитика, на чем я подробнее остановлюсь в следующем разделе статьи.

Итак, рассмотрим некоторые основополагающие понятия кляйнианской теории и те изменения, которым они подверглись в последние десятилетия.

Депрессивная позиция. Выработка М. Кляйн понятия депрессивной позиции знаменовало возникновение новой и самобытной психоаналитической теории (Hinshelwood, 1991; см. также статью Р. Бриттона в данном выпуске журнала). Довольно часто признание кляйнианской теории распространяется лишь на концепцию депрессивной позиции и не далее. Среди аналитиков, разделяющих такой взгляд, можно назвать Д. Винникотта, П. Хайманн, А. Грина. В статьях "К вопросу о психогенезе маниакально-депрессивных состояний" (1935) и "Скорбь и ее отношение к маниакально-депрессивным состояниям" (1940) и ряде последующих работ Кляйн сформулировала идею о существовании особой констелляции тревоги, защит и объектных отношений, которую назвала депрессивной позицией. Центральным ее элементом является страх потери объекта - депрессивная тревога, также названная Кляйн "тоской". Депрессивная тревога также включает в себя страх повреждения объекта (в результате фантазийных агрессивных атак на него) и вину. Кляйн описала типичные защиты, используемые от этой тревоги: маниакальную защиту (включающую отрицание значимости объекта, всемогущество и "триумф" над объектом), параноидные защиты (в частности, их действием объясняется развитие клинической депрессии - состояния, при котором Эго идентифицировано с поврежденным или мертвым объектом), обсессивные защиты (попытки всемогущей репарации объекта) и некоторые другие. Наряду с ними Кляйн описала защиту, которая помогает не столько избежать депрессивной тревоги, сколько проработать и преодолеть ее - репарацию. Последняя возможна в ситуации, когда агрессивные импульсы в отношении объекта признаются, но доминирующими оказываются импульсы любовные.

Кляйн считала депрессивную позицию возникающей в норме в возрасте 4-6 месяцев и постепенно нарастающей до периода классического Эдипова комплекса. Все последующие потери и расставания оживляют младенческую депрессивную тревогу, и успех их переживания в наибольшей мере зависит от прохождения младенческой депрессивной позиции.

Для понимания концепции депрессивной позиции необходимо учитывать, что, описывая отношения с объектом, Кляйн подразумевает внутренний объект. Концепция внутреннего объекта неотделима от концепции депрессивной позиции и всего последующего развития кляйнианской теории (Hinshelwood, 1997). Именно в отношении внутреннего объекта переживаются тревоги потери и повреждения, связанные с интеграцией любовных и деструктивных импульсов (позднее Кляйн будет говорить об объединении частичных объектов в целостные). Результат же успешного прохождения депрессивной позиции заключается в установлении надежного внутреннего объекта как основы психической структуры.

Развитие теории депрессивной позиции последователями Кляйн было связано с приданием ей более общего характера. Как пишет сегодня Рональд Бриттон, депрессивная позиция является целью не только психоанализа, но и самой жизни (см. статью в данном выпуске журнала). И цель эта никогда не достигается окончательно. В этом контексте она означает признание человеком своей отдельности и независимого существования других, интеграцию своей субъективности и чувств, возможность исследования внутреннего мира, способность к развитию и расставанию, и в конце концов торжество любви и жизни над ненавистью и смертью. Такое расширение стало достижением нео-кляйнианских авторов, в частности, Биона, поскольку сама Кляйн часто говорила о "преодолении" депрессивной позиции (Likierman, 2001, p.117-118). Тем не менее в поздних работах Кляйн оставила возможность подобного прочтения своей теории, поскольку все больше подчеркивала неустранимость боли и страдания из человеческой жизни, а также присутствие "глубинных слоев бессознательного" в зрелых формах психической жизни.

Значительным вкладом в концепцию депрессивной позиции стала теория образования символов Х. Сигал (Segal, 1978). Способность создавать и использовать символы она связала с возможностью переживать отсутствие объекта: символ указывает на отсутствие вещи, которую символизирует, что аналогично переживанию ребенком отсутствия матери или груди. Такой подход позволил Сигал объяснить типичные ограничения символической деятельности в случаях психотических нарушений, так называемые "символические равенства". Тем самым концепция депрессивной позиции была применена для объяснения мышления, что также было предметом исследований Биона (Bion, 1962a). Заслугой Сигал стало также распространение теорий депрессивной позиции и образования символов на область художественного творчества и эстетического восприятия (Segal, 1991; 1997).

В качестве образа желательных изменений в ходе психоанализа и психического развития концепция депрессивной позиции придала большее значение описанному Фрейдом процессу скорби. Чем дальше тем больше любые психические завоевания, например, преодоление Эдипова комплекса, стали пониматься кляйнианцами как потеря, оплакивание и расставание, завершающееся восстановлением "любимого" внутреннего объекта (см. статью Дж. Стайнера в данном выпуске журнала).

Параноидно-шизоидная позиция. Понятие параноидно-шизоидной позиции возникло позднее депрессивной (в 1946 г. в статье М. Кляйн "О некоторых шизоидных механизмах"), и его появление связывают с влиянием Р. Фэйрберна (Hinshelwood, 1991). На этом этапе Кляйн заинтересовали процессы расщепления, затрагивающие как внутренние объекты, так и Эго (самость). Она связала эти процессы с наиболее ранним действием инстинкта смерти, который порождает страх аннигиляции, легко превращающийся в страх преследования, т.е. параноидную тревогу. Защитами от этих тревог выступают проекция и расщепление, а также сопровождающие их всемогущество (в частности, всемогущая интроекция) и идеализация. Расщепление приводит к тому, что объекты воспринимаются как частичные - "хорошие" или "плохие", а также как фрагментированные объекты типа "груди", "лица", "пениса" и т.д.9) Эти объекты могут быть, с одной стороны, преследующими и ужасающими, а с другой - идеализированными и всемогущими, что порождает полярные состояния Эго, находящегося в отношениях с ними.8) Следовательно, Эго также расщеплено на части в зависимости от отношений с тем или иным частичным объектом. Объекты при этом не воспринимаются как отдельные, а мышление осуществляется в конкретных образах. Кляйн считала, что в норме параноидно-шизоидная позиция доминирует в возрасте от рождения до 3 месяцев, а впоследствии проявляется в более или менее измененных формах при шизофренических и пограничных расстройствах.

Далеко не все последователи Кляйн приняли идею о расщеплении Эго. Так, например, П. Хайманн считала Эго изначально целостным, а феномены, описываемые Кляйн как действие расщепление, объясняла с помощью идеи о неассимилированных в Эго внутренних объектах (Hinshelwood, 1991). Однако такие аналитики как Г. Розенфельд и У. Бион сумели продемонстрировать возможности концепции параноидно-шизоидной позиции в исследовании психотических нарушений, где феномены расщепления и фрагментации наиболее очевидны. Именно применению (и расширению) данной концепции мы обязаны классическими бионовскими описаниями отщепления и проекции частей Эго - в том числе фрагментов перцептивного аппарата, - приводящего к типичным симптомам психотических нарушений. Такие современные авторы, как Дж. Стайнер, подчеркивают, что Бион уточнил кляйновское понятие расщепления, описав психотическую фрагментацию Эго (Steiner, 1993). Вследствие этого мы можем теперь выделить две подфазы паранодно-шизоидной позиции: первую, на которой доминирует фрагментация Эго или самости, и вторую, на которой устанавливается нормальное биполярное расщепление на "хорошее" и "плохое". В этом месте Стайнер следует указаниям Кляйн, утверждавшей, что исходно расщепление объектов и Эго является нормальным актом развития, защищающим Эго от доминирования "плохих" переживаний и объектов и от возможной фрагментации.

Дальнейшее развитие данной концепции было связано с детальной разработкой понятия проективной идентификации, описанной Кляйн в качестве одного из защитных механизмов параноидно-шизоидной позиции.

Проективная идентификация. Понятие проективной идентификации появилось у Кляйн почти случайно и первоначально относилось к некой фантазии "помещения частей самости в объект", возникающей на параноидно-шизоидной позиции (Кляйн, 2001; Spillius, 1988). Фантазия эта понималась как защитная, и очень скоро проективная идентификация стала рассматриваться кляйнианскими авторами как ведущий защитный механизм параноидно-шизоидной позиции. Как многие отмечают (Hinshelwood, 1991; Bell, 2001; см. также статью Э. Спиллиус в данном выпуске журнала), для кляйнианской теории не существует различия между проекцией и проективной идентификацией. Последняя выступает в качестве более общего понятия, по отношению к которому описанная Фрейдом, Абахамом и другими авторами проекция - лишь частный случай общего защитного механизма.10)

Поскольку "проективная идентификация" стала одним из наиболее популярных кляйнианских концептов, распространившимся далеко за пределы школы, его содержание часто становится излишне многозначным и зависимым от контекста восприятия представителями далеких от кляйнианства психоаналитических культур (Hinshelwood, 1991). Например, для таких авторов, как О. Кернберг и Т. Огден, становится важным противопоставление проекции и проективной идентификации, что, как я уже подчеркнул, для кляйнианцев не существенно. С другой стороны, эти и многие другие американские авторы склонны понимать проективную идентификацию исключительно в "бионовском" ее смысле - как некую форму примитивной довербальной коммуникации, вызывающей в аналитике эмоциональный отклик. Такая концепция действительно была выдвинута Бионом и стала одним из главных его достижений, хотя и для него данная форма проективной идентификации была лишь одной из возможных. В кляйнианской традиции присутствует понимание, что механизм проективной идентификации может осуществляться как исключительно в фантазии, вовсе не затрагивающей аналитика, так и в форме разнообразных разыгрываний, вызывающих в аналитике соответствующие отклики11) (Хиншелвуд, 2005; Bell, 2001).

Я не буду подробно останавливаться на понятии проективной идентификации, поскольку тема эта превышает возможности данной статьи. Кратко и с выразительными клиническими примерами она освещена в статье Э. Спиллиус в данном выпуске журнала. В той или иной степени к ней также апеллируют в своих работах Дж. Стайнер, Б. Джозеф и И. Бренман Пик. Это показывает, что с данным понятием связана основная линия развития кляйнианской теории после Кляйн. Ее последователи превратили проективную идентификацию в один из краеугольных камней кляйнианской теории. Остановимся вкратце на их нововведениях.

Благодаря усилиям Биона проективная идентификация стала пониматься как наиболее ранняя и примитивная форма коммуникации между матерью и младенцем, воспроизводящаяся затем в отношениях аналитика и пациента. Первое описание этого процесса Бион дал в статье "Нападения на связь", а затем, в книге "Обучение из опыта" разработал концепцию контейнера-контейнирования как более общую модель данного процесса: проекции непереносимых переживаний в объект (мать или аналитика), который призван принять их, переработать и вернуть в более приемлемом виде. Тем самым было введено различие между нормальной проективной идентификацией (как способом коммуникации) и анормальной (как способом эвакуации невыносимых переживиний). В таком расширенном понимании концепция проективной идентификации стала применяться для объяснения феноменов контрпереноса и всего клинического взаимодействия в ходе психоанализа (впервые - Р. Мани-Кёрлом (Мани-Кёрл, 2005); дальнейшее развитие этого подхода см. в статье И. Бренман Пик в данном выпуске журнала).

Г. Розенфельд первым предложил развернутую типологию фантазий проективной идентификации и ее мотивов (Hinshelwood, 1991). Ему принадлежит идея, активно используемая в современной кляйнианской технике, что одним из основных движущих мотивов данного механизма является отрицание отдельности, борьба с сепарационной тревогой (Etchegoen, 1991; Hinshelwood, 1994). С другой стороны, Х. Сигал последовательно разрабатывала идею о необходимости систематического интерпретирования фантазий проективной идентификации наряду с ее мотивами и последствиями (Segal, 1973). Все эти разработки относились к технике кляйнианского психоанализа, которая подверглась радикальному изменению именно благодаря понятию проективной идентификации (и всему связанному с ней кластеру понятий: контейнирование, контрперенос и т.д.).

Еще одной линией развития теории стало исследование иных форм идентификации. Первоначально проективная идентификация противопоставлялась идентификации интроективной (Rosenfeld, 1965). Последняя чаще всего понималась как более зрелая, присущая в большей степени депрессивной позиции.12) Такие исследователи, как Э. Джейкс и И. Мате-Бланко обнаружили четкое противопоставление этих двух форм идентификации во фрейдовских описаниях "психологии масс", и продолжили данные исследования (Jaques, 1955; Matte Blanko, 1988). В последнее время все больший интерес вызывает исследование патологических форм интроективной идентификации, в частности, при нарциссических расстройствах (Sohn, 1985).

Работы Э. Бик и Д. Мельтцера открыли целый пласт неисследованных ранее феноменов, относящихся к наиболее примитивным формам идентификации (Bick, 1968; 1986; Meltzer, 1975). Они были отнесены к разряду адгезивной (клейкой) идентификации, при которой особую роль играет кожная чувствительность младенца. Кожа ребенка, вступающая во взаимодействие с кожей матери, является первым контейнером, интроекция которого создает пространство для последующих интроекций (а нарушения этого процесса приводят к фрагментации). Понятие адгезивной идентификации нельзя считать до конца интегрированным в современную кляйнианскую теорию и технику, поскольку для многих авторов оно выступает всего лишь разновидностью проективной или интроективной идентификации, или их сочетанием. С другой стороны, для некоторых не-кляйнианских аналитиков эта концепция дает возможность выдвинуть идею о некой до-параноидно-шизоидной позиции (например, "аутистически-прилегающей позиции" у Т. Огдена (Ogden, 1989)). Проблема заключается в том, что все подобные нововведения требуют отказа от фундаментальных теоретических постулатов теории Кляйн, в частности, постулата о существовании с рождения дифференцированного Эго и объектных отношений. Все предположения о "первичном нарциссизме", "симбиозе" или "неразличимости" самости и объекта на определенной стадии развития с данной точки зрения выглядят противоречащими базовой теории. Что, однако, не отрицает клинической очевидности явлений, которые с их помощью пытаются объяснить (Etchegoen, 1991).

Ps↔D. Формула Ps↔D была введена Бионом для обозначения постоянно воспроизводящегося движения между депрессивной и параноидно-шизоидной позициями. Уже для Кляйн было принципиальным использование термина "позиция" вместо фрейдовского "стадия". Это подразумевало, что определенные способы психического функционирования не сменяют друг друга в исторически непреложной последовательности, но всего лишь доминируют на том или ином этапе развития, сохраняя потенциальную активность и на следующем.13) Так, например, легко представить себе, как люди начинают воспринимать мир сквозь призму параноидных механизмов, находясь в ситуации войны. Со временем понятия параноидно-шизоидной и депрессивной позиций все больше относились к наиболее общим модусам психической жизни, т.е. превратились в модели значительно более общие, чем стадии психосексуального развития, Эдипов комплекс и т.д. Они не "вписывались" в стадиальность развития, а напротив, придавали стадиям тот или иной смысл в зависимости от депрессивного или параноидно-шизоидного способа их переживания.

Исходя из расширенного понимания параноидно-шизоидной и депрессивной позиций, Бион выдвинул идею о постоянном колебании между ними - формулу Ps↔D. Новым было прежде всего представление о возвращении к параноидно-шизоидной позиции как нормальном процессе развития. "Всякой попытке неукоснительно придерживаться того, что известно, необходимо оказывать сопротивление ради достижения душевного состояния, аналогичного параноидно-шизоидной позиции", - писал Бион (Bion, 1970, р.124). Ps была для Биона аналогична состоянию неопределенности, которое необходимо выдерживать и которое противоположно безопасности D. Поэтому Бион предлагал называть его также терпеливостью (patience). Как и в случае с проективной идентификацией, он описал то, что можно назвать "нормальной параноидно-шизоидной позицией": состояние потери определенности, погружения в хаос, которое - краткосрочно или надолго - сопровождает каждый шаг психического и любого другого развития (Britton, 2001). Такой возврат к дезинтегрированному состоянию Бион назвал катастрофой (или катастрофическим изменением), и, по его мнению, он может осуществляться без обращения к патологическим защитным механизмам. 14) По сути дела, этот процесс служит источником любого, научного или художественного, творчества.

Впоследствии модель Ps↔D подробно разработал и дополнил Р. Бриттон, придав этой формуле клиническое значение (Britton, 2001). Он предложил различать нормальную параноидно-шизоидную инфантильную позицию, параноидно-шизоидную позицию, на которую человек может временно отступать в процессе развития (и в ходе анализа) и патологическую параноидно-шизоидную позицию, являющуюся защитной организацией. Бриттон предоставляет блестящие клинические иллюстрации возможностей данной модели в исследовании никогда не прекращающихся флуктуаций психики пациента между различными способами функционирования, а также - в "модулировании" интерпретаций аналитика в зависимости от этих способов. Интересно, что такой подход меняет понимание и депрессивной позиции, превращая ее в некую "землю обетованную", скорее горизонт, чем цель, которой можно достигнуть однажды и навсегда.

Защитная или патологическая организация. Понятие защитной или патологической организации является скорее практическим, клиническим, чем теоретическим концептом. Однако его разработка в трудах Э. О'Шонесси, Дж. Стайнера, Л. Сона, Б. Джозеф, Р. Бриттона серьезно продвинула кляйнианскую теорию и стало серьезным ответом тем критикам, которые упрекали кляйнианцев в недостаточном внимании к защитным структурам. Эти работы опирались на предшествовавшие им описания нарциссической структуры (у Г. Розенфельда), бредовых защитных образований, оберегающих личность от психотического срыва (у Х. Сигал и Р. Ризенберг-Малкольм), психического равновесия между параноидно-шизоидной и депрессивной позициями, а также между психотическими и не-психотчисекими частями личности (у У. Биона). Ближе всего эти описания относятся к т.н. пограничным расстройствам личности, причем в обоих смыслах этого термина - как некоего "пограничного психоза" и как специфического расстройства характера. Для кляйнианских авторов существенно, что в анализе пациенты с патологической организацией защит демонстрируют очень медленное развитие, склонны использовать аналитическую ситуацию как еще один защитный "кокон", а при разрушении защитной структуры сталкиваются с чрезвычайно сильными тревогами примитивного уровня.

Развернутая концепция патологической организации представлена в книге Дж. Стайнера "Психические убежища. Патологическая организация у психотических, пограничных и невротических пациентов" (Steiner, 1993), а наиболее разработанную технику анализа таких пациентов можно найти в работах Б. Джозеф (см. сборник ее статей "Психическое равновесие и психические изменения", в частности статью "Пациент, которого трудно достичь" (Joseph, 1975; 1989)). Для Стайнера, как отчасти и для Бриттона, защитная организация может возникнуть на любой стадии психической эволюции от наиболее примитивных форм фрагментации до интегрированного и амбивалентного состояния депрессивной позиции. Следовательно, она может защищать пациента от разных тревог: от депрессивной боли и вины, от параноидно-шизоидной дезинтеграции и преследования. С другой стороны, практически любые психические достижения могут на определенном этапе выступать в роли "убежищ". Так, например, уже достигнутая депрессивная позиция, как считает Бриттон, может выступать в качестве D(path) - ригидной системы убеждений, защищающей от хаоса неопределенности (что, по-видимому, соотносится с всемогущим контролем или всемогущей репарацией объекта).

Понятие защитной или патологической организации смыкается в современной кляйнианской теории с исследованиями нарциссизма. Начиная с работ Г. Розенфельда и Х. Сигал, нарциссическая организация личности понимается кляйнианскими авторами как система защит от деструктивности и инстинкта смерти. Классическим является Розенфельдово описание феномена внутренней "мафиозной банды" - конгломерата внутренних объектов, противящихся всяким позитивным, помогающим отношениям и наказывающим личность за попутку таковые установить (Rosenfeld, 1971). Сам нарциссизм как некая "сила" является чем-то противоположным жизни и объектным отношениям (Segal, 1997). 15) В связи с этим, создавая типологию нарциссических расстройств, Р. Бриттон задается интересным вопросом: "как много нарциссизма (как силы) в так называемых нарциссических расстройствах?" (Britton, 2003). Предложенная им классификация охватывает широкий спектр патологии, от деструктивных форм нарциссизма, описанных Абрахамом, Кляйн и Розенфельдом, до "мягких" либидинозных его вариаций (например, т.н. "тонкокожего нарциссизма"), подразумевающих, тем не менее, исключение любого другого/третьего субъекта из внешних и внутренних нарциссических отношений.

Эдипова ситуация. Последнее теоретическое понятие, которого мне бы хотелось коснуться в этом очерке - Эдипова ситуация. Достаточно часто кляйнианскую теорию неверно трактуют как сосредоточенную на "до-эдипальных" стадиях и "диадных" отношениях. Такая точка зрения неверна ни исторически, ни концептуально. Известно, что первые открытия Кляйн были связаны с описанием ранних стадий Эдипова комплекса, и к этому понятию она неоднократно обращалась в течение всей своей карьеры. Кляйн достаточно рано выработала идею о присутствии объектных отношений с рождения, а с введением понятий депрессивной и параноидно-шизоидной позиций окончательно порвала с упрощенной, арифметической логикой развития: первичный нарциссизм - диада мать-дитя - эдипальная триада. Теперь линия развития объектных отношений стала выглядеть более сложно: от множественности частичных объектов и фрагментированной самости параноидно-шизоидной позиции к интегрированному восприятию себя и другого на депрессивной позиции, по мысли Кляйн, непосредственно переходящей в эдипову ситуацию. Поскольку отдельность объекта подразумевает возможность его связи с другими объектами, депрессивная позиция приводит к классическому Эдипову комплексу и, фактически, включает его в себя (Segal, 1973). Такое понимание позволяет Р. Бриттону говорить, что "мы разрешаем Эдипов комплекс путем проработки депрессивной позиции, а депрессивную позицию - прорабатывая Эдипов комплекс" (см. статью в данном номере журнала, а также работы в сборнике (Britton at al., 1988)).

В работах таких современных кляйнианских аналитиков, как Р. Бриттон, Дж. Стайнер, М. Фельдман, Э. О'Шонесси и некоторые другие фрейдовское понятие Эдипова комплекса было одновременно расширено и дополнено. Так, отталкиваясь от разработок Фрейда и Кляйн, Бриттон ввел оригинальную концепцию триангулярного пространства - ментальной способности субъекта занимать позицию исключенного их отношений наблюдателя и/или наблюдаемого (Britton, 1988). Достижение данной способности связано с переработкой первичной эдиповой ситуации, и в этом пункте автор отчетливо продолжает линию размышлений Фрейда, Кляйн и Биона, связывавших стремление к знанию и его торможения с различными способами преодоления Эдипова конфликта.

Собственно кляйнианский вклад в классическую психоаналитическую теорию Эдипова комплекса заключается в исследовании его наиболее ранних и примитивных форм. Как отмечает Бриттон, Кляйн первой включила в понятие Эдипова комплекса переживание первичной сцены - феномен, рассматривавшийся Фрейдом отдельно. В связи с этим и Кляйн, и многие ее последователи иногда предпочитают говорить об Эдиповой ситуации, противопоставляя ее классическому Эдипову комплексу и Эдипову конфликту. В наиболее примитивных, параноидно-шизоидных версиях родительской пары мы находим пугающее сочетание частичных объектов: комбинированную родительскую фигуру, пенис и грудь, соединенный в бесконечном соитии или столь же бесконечном взаимном разрушении и т.д. в зависимости от действующих в данный момент импульсов и бессознательных фантазий. Представление о такой паре выглядит катастрофическим, поскольку в ней хороший, контейнирующий объект соединяется с тем, в который отщеплено все плохое и угрожающее (примитивным отцом или пенисом), что угрожает субъекту разрушением или "злокачественным непониманием".

По мысли кляйнианских авторов, следует различать пациентов, переживающих кризис при столкновении с первичной эдиповой ситуацией, и тех, кто сформировал более или менее целостное представление об объектах и отношениях, из которых он исключен (Britton, 1988; Feldman, 1990). Точно так же необходимо различать способы обращения с эдиповым конфликтом: параноидное его разрешение или депрессивное (см. статью Стайнера в данном выпуске журнала), защитные организации по типу "Эдиповых иллюзий" (Бриттон) и т.д. Например, по мнению Стайнера, классическое фрейдовское описание гибели Эдипова комплекса вследствие страха кастрации является выразительным примером параноидного его разрешения - встречающегося клинически, но вовсе не нормативного. Ему противостоит возможность депрессивного решения, при котором родительская пара воспринимается как соединенная в любви, а потеря инцестуозного объекта переживается в процессе скорби (см. об этом также в статье Р. Бриттона в данном выпуске журнала). С другой стороны, описанные Фрейдом эдипальные фантазии часто представляются не столько способом переживания Эдипова комплекса, и уж тем более не способом его разрешения, а защитными образованиями, т.н. "эдиповыми иллюзиями", оберегающими от устрашающей и депривирующей реальности исключения из первичной сцены (как например, фантазии мальчика о том, чтобы вырасти большим и жениться на женщине, похожей на мать, или близкие к этому фантазии кандидата о том, чтобы стать аналитиком - коллегой и другом своего аналитика) (Britton, 1988).

Примечания

1) Отмечу, что это вообще нелегко сделать в психоанализе. И все же в некоторых школах, ориентирующихся на естественнонаучные идеалы познания, например, в эго-психологии, данная проблема решается проще.

2) Впоследствии этот комитет трансформировался в Психоаналитический институт для Восточной Европы им. Хан Гроен-Праккен Международной психоаналитической ассоциации и Европейской психоаналитической федерации.

3) Как отмечает Сигал, с таким определением сути кляйнианского подхода вряд ли согласилась бы сама Кляйн. Действительно, основательница школы считала себя продолжательницей фрейдовской теории влечений, с тем единственным дополнением, что ее внимание главным образом было приковано к влечению к смерти и происходящим от него тревогам.

4) Имя этого психиатра, психоаналитика и социолога канадского происхождения иногда транскрибируют по нормам французского произношения: Elliott Jacques - Эллиот Жаке.

5) Кажется символичным выбор названия известной работы Мельтцера: "Сексуальные состояния души (mind)" (Meltzer, 1973).

6) Я исключаю из данного перечня работы Биона, посвященные группам.

7) Ряд других понятий Биона, как например альфа- и бета-элементы, остаются авторскими и, на мой взгляд, им можно придавать как "кляйнианское", так "не-кляйнианское" значение.

8) Сегодня некоторые аналитики не-кляйнианцы предпочитают называть такие объекты "функциональными".

9) В частности, это объясняет, с чем расстается ребенок, входя в депрессивную позицию - с идеальным объектом и соответствующим ему состоянием.

10) "Атрибутивная проективная идентификация" по Бриттону (Britton, 1998; Bell, 2001).

11) Последний тип проективной идентификации иногда называю "эвокативной" (Bell, 2001).

12) За исключением всемогущей интроекции, которая скорее всего совпадает с "аквизитивной", захватывающей формой проективной идентификации, по Бриттону (Britton, 1998; Bell, 2001).

13) М. Кляйн вообще не очень доверяла линейным описаниям психического развития, в частности, созданному Фрейдом и Абрахамом "расписанию" либидинозных фаз. Это нередко приводило к упрекам в пренебрежении стадиальностью развития со стороны более ортодоксальных аналитиков.

14) Такая возможность не рассматривалась Кляйн, для которой возврат к параноидно-шизоидной позиции от депрессивной всегда являлся защитой и означал использование примитивных защитных механизмов типа всемогущества, расщепления и т.д. (Hinshelwood, 1991).

15) Следует отметить некую эволюцию современных кляйнианских взглядов на инстинкт смерти. Сегодня он понимается не столько как врожденная (само)деструктивность, сколько как тенденция, враждебная объектным отношениям, некая анти-объектная сила. В таком понимании сходятся авторы, все еще использующие классическое понятие инстинкта смерти, и те, кто от него отказывается (Britton, 2003).

Литература:

1. Гринсон Р. Техника и практика психоанализа. - М.: "Когито-Центр", 2003.

2. Сегал Х. Техника Мелани Кляйн // Топорова Л. Творчество Мелани Кляйн. - СПб.: Издательский дом "Бизнес-пресса", 2001. - С.87-110.

3. Сигал Х. Интервью // http://psychoanalyse.narod.ru - 2004.

4. Кляйн М., Айзекс С., Райвери Дж., Хайманн П. Развитие в психоанализе. - М.: Академический проект, 2001.

5. Мани-Кёрл Р. Нормальный контрперенос и некоторые его отклонения // Эра контрпереноса: Антология психоаналитических исследований (1949-1999). - М.: Академический проект, 2005.

6. Резенберг Р. Творчество Мелани Кляйн // Энциклопедия глубинной психологии. Т. III. Последователи Фрейда / Пер. с нем. - М., "Когито-Центр", МГМ, 2002. - с. 84-124.

7. Романов И.Ю. Интерес к психоанализу на кафедре философии // http://www-philosophy.univer.kharkov.ua - 2005.

8. Хиншелвуд Р. Контрперенос: кляйнианская перспектива // Эра контрпереноса: Антология психоаналитических исследований (1949-1999). - М.: Академический проект, 2005.

9. Bell, D. (2001) Projective identification. In: Bronstein, C. (ed.) Kleinian Theory. A Contemporary Perspective. Whurr publishers, London and Philadelphia, pp.125-147.

10. Bick, E. (1986) Further considerations of the function of the skin in early object relations: findings from infant observation integrated into child and adult analysis. British Journal of Psychotherapy 2: 292-9.

11. Bick, E. (1968) The experience of the skin in early object relations. International Journal of Psycho-Analysis 49: 484-6; republished (1987) in The Collected Papers of Martha Harris and Esther Bick. Perth: Clunie, pp. 114-18.

12. Bion, W. (1959) Attacks on linking. International Journal of Psycho-Analysis 40: 308-15; republished (1967) in W.R. Bion, Second Thoughts. London, Heinemann, pp. 93-109.

13. Bion, W. (1962a) A theory of thinking. International Journal of Psycho-Analysis 43: 306-10; republished (1967) in W.R. Bion, Second Thoughts. London, Heinemann, pp. 110-19.

14. Bion, W. (1962b) Learning from Experience. London, Heinemann.

15. Bion, W. (1963) Elements of Psycho-Analysis. London, Heinemann.

16. Bion, W. (1965) Transformations. London, Heinemann.

17. Bion, W. (1975) A Memoir of the Future: 1. The Dream. Rio de Janeiro, Imago Editora Ltda.

18. Bion, W. (1977) A Memoir of the Future. 2. The Past Presented. Rio de Janeiro: Imago Editora Ltda.

19. Bion, W. (1979) A Memoir of the Future: 3. The Dawn of Oblivion. Perth: Clunie.

20. Bleandonu, G. (1994) Wilfred Bion. London, Free Association Books.

21. Britton, R. (2001) Beyond the depressive position: Ps (n + 1). In: Bronstein, C. (ed.) Kleinian Theory. A Contemporary Perspective. Whurr publishers, London & Philadelphia, pp.63-76.

22. Britton, R. (1988) The missing link: parental sexuality and the Oedipus complex, in Britton, Feldman and O'Shaughnessy The Oedipus Complex Today: Clinical Implications, pp. 83-101.

23. Britton, R. (1998) Belief and Imagination: Explorations in Psychoanalysis. London and New York, Routledge.

24. Britton, R. (2003) Sex, Death & the Super-Ego. London, Karnac Books.

25. Britton, R., Feldman, M, O'Shaughnessy, E. (1988) The Oedipus Complex Today: Clinical Implications. London, Karnac Books.

26. Bronstein, C. (ed.) (2001) Kleinian Theory. A Contemporary Perspective. Whurr publishers, London & Philadelphia.

27. Etchegoen, G.R. (1991) The Fundamentals of Psychoanalytic Technique. London, New York, Karnac Books.

28. Feldman, M. (1990) Common Ground: The Centrality of the Oedipus Complex. Int. J. Psycho-Anal., 71:37-48.

29. Hinshelwood R. D. (1991) A Dictionary of Kleinian Thought. London, Free Association Books.

30. Hinshelwood, R.D. (1994) Clinical Klein. London: Free Association Books.

31. Hinshelwood R. D. (1997) The elusive concept of 'internal objects' (1934-1943). Its role in the formation of the Klein group. Int. J. Psycho-Anal., 78: 877-897.

32. Jaques, E. (1955) The social system as a defense against persecutory and depressive anxiety. In: M. Klein, P. Heimann and R. Money-Kyrl (eds) New Directions in Psycho-Analysis. London, Tavistock. (First published as 'On the dynamic of social structure.' Human Relations 6, 10-23.)

33. Joseph, B. (1975) The patient who is difficult to reach. In: Josef, B. (1989) Psychic Equilibrium and Psychic Change: Selected Papers of Betty Josef, ed. M. Feldman and E. Bott Spillius. London, Routledge.

34. Josef, B. (1989) Psychic Equilibrium and Psychic Change: Selected Papers of Betty Josef, ed. M. Feldman and E. Bott Spillius. London, Routledge.

35. Klein, M. (1975) The Writings of Melanie Klein, vol. 1-4. Under the general editorship of Roger Money-Kyrle m collaboration with Betty Joseph, Edna O'Shaughnessy and Hanna Segal. London, Hogarth Press.

36. Klein, M., Heimann, P., Money-Kyrle, R., eds. (1955) New Directions in Psycho-Analysis. London, Tavistock.

37. Likierman, M. (2001) Melanie Klein: Her Work in Context. London & New York, Continuum.

38. Matte Blanco, I. (1988) Thinking, Feeling and Being. London and New York: Routledge and the Institute of Psycho-Analysis.

39. Meltzer, D. (1973) Sexual States of Mind. Perth, Clunie.

40. Meltzer, D. (1975) Adhesive identification. Contemporary Psycho-Analysis 11: 289-310.

41. Money-Kyrle, R. (1978) The Collected Papers of Roger Money-Kyrle. Perth, Clunie.

42. Ogden, T. (1989) On the concept of an autistic-contiguous position. Int. J. Psycho-Anal., 70:127-140

43. Ornston, D. (1985) Freud and man's soul. J. Amer. Psychoanal. Assn., 33S:189-200.

44. O'Shaughnessy, E. (1981) A clinical study of a defensive organization. International Journal of Psycho-Analysis 62: 359-69.

45. Rosenfeld, H. (1965) Psychotic States. London, Hogarth.

46. Rosenfeld, H. (1971) A clinical approach to the psycho-analytic theory of the life and death instincts: an investigation into the aggressive aspects of narcissism, International Journal of Psycho-Analysis 52: 169-78.

47. Segal, H. (1973) Introduction to the Work of Melanie Klein. London, Hogarth.

48. Segal, H. (1978) On symbolism. International Journal of Psycho-Analysis 55: 315-319; republished in Segal, Psychoanalysis, Literature and War: Papers 1972-1995. London: Routledge.

49. Segal, H. (1991) Dream, Phantasy and Art. London, Tavistock/Routledge.

50. Segal, H. (1997) Psychoanalysis, Literature and War. Routledge, London.

51. Segal, H. (2001) Changing models of the mind. In: Bronstein, C. (ed.) Kleinian Theory. A Contemporary Perspective. Whurr publishers, London & Philadelphia, pp.157-164.

52. Schafer, R. (1994) Commentary: tradition Freudian and Kleinian Freudian analysis. In: Psychoanalytic Inquiry: Contemporary Kleinian Psychoanalysis, vol. 14, N3, pp.462-475.

53. Sohn, L. (1985) Narcissistic organization, projective identification and the formation of the identificate. International Journal of Psycho-Analysis 66: 201-13.

54. Spillius, E. Bott (1988) Introduction. In: Spillius, E. Bott (ed.) (1988) Melanie Klein Today: Developments in Theory and Practice, Volume 1, Mainly Theory; Volume 2, Mainly Practice. London, Routledge.

55. Spillius, E. Bott (ed.) (1988) Melanie Klein Today: Developments in Theory and Practice, Volume 1, Mainly Theory; Volume 2, Mainly Practice. London, Routledge.

56. Steiner, J. (1993) Psychic Retreats: Pathological Organisation in Psychotic, Neurotic and Borderline Patients. London, Routledge.

«Цель психоанализа в теории и практике» Стайнер Дж.

infopsychology 0
Комментарий: Перевод выполнен по изданию: Steiner, J. (1996) The aim of psychoanalysis in theory and in practice. International Journal of Psycho-Analysis, 77: 1073-1083. Institute of Psychoanalysis, London, UK. Website: www.ijpa.org

Я собираюсь обсудить вопрос о том, что психоаналитик считает целью в своей практике. Вопрос этот связан с теми теориями психической структуры и функций (как патологических, так и нормальных), которых он придерживается. Данный подход основан на том соображении, что коль развиваются наши идеи относительно способов функционирования мышления, то должно изменяться и наше представление о целях психоанализа. Такая точка зрения согласуется со взглядами Сандлера и Дэра (1996), чей обширный исторический обзор целей психоаналитической терапии предоставляет великолепную базу для данной статьи. Обсуждение роли теории в практике психотерапии в работе Фридмана (1988) также может быть полезно для сравнения предложенного здесь подхода с другими. В своей статье 1989 года я проследил пути изменения целей лечения по мере развития психоанализа, начиная от простых теорий застоя либидо (dammed-up libido) до классической теории психического конфликта и очень сложных теорий объектных отношений, которые включали в себя понимание переноса, сопротивления и психического изменения. В этом обзоре я использовал две важные работы Роджера Мани-Кёрла (1968, 1971), но кроме того я подчеркивал мысль (думаю, до сих пор еще не достаточно признанную), что теории Мелани Кляйн о расщеплении и проективной идентификации (Klein, 1946, 1952) представляют собой радикальное и революционное расширение классической фрейдовской теории, позволяющее нам переформулировать цели психоаналитического лечения. В этой статье я сделаю краткий обзор некоторых из этих тем и затем постараюсь перенести обсуждение в сегодняшний день, обращаясь к вопросу препятствий развитию и прогрессу в лечении.

Теория застоя либидо

Мани-Кёрл описывал, как ранняя теория Фрейда о застое либидо, основанная на предположении, что "душевное заболевание возникает в результате сексуальных торможений", привела к идее, что цель психоанализа должна быть в освобождении пациента от подобных торможений, чтобы дать возможность удовлетворительной разрядки либидо. Эта теория, как и соответствующая ей терапевтическая цель, не совсем устарела, но она, несомненно, уже не является центральной. Мани-Кёрл совершенно прав, когда утверждает, что эта модель, наивно понимаемая нами и иногда предпочитаемая нашими пациентами, ведет к поверхностному анализу и "может поощрить пациента к бессознательной вере, что вместо отказа от своего Эдипова комплекса он может реализовать его с помощью аналитика и стать хозяином мира" (1968, p.691).

Теория психического конфликта

Эта ранняя теория либидо вскоре была заменена моделью психического конфликта, которая по мере своего развития стала классической теорией фрейдовского психоанализа и остается центральной для всех психоаналитиков. Формулировка сущности конфликта изменялась с течением времени; вначале подчеркивался конфликт между бессознательными импульсами и влечениями с обной стороны и требованиями реальности с другой, затем, с введением структурной теории, более важным стал конфликт между Эго и силами Ид и Супер-Эго. Наконец, конфликт стал определяться в терминах конфликта между инстинктами жизни и смерти, а внутренняя деструктивность - как устанавливающая границы того, что психоанализ может достичь (Freud, 1937).

Согласно этой теории, проблема пациента состоит в том, чтобы уладить этот конфликт, и когда он не в состоянии сделать это, он развивает симптом в качестве компромисса и использует неадекватные психические механизмы для защиты себя и своих объектов. Такие механизмы устанавливаются как постоянные свойства личности и могут привести к болезни или к тяжелым расстройствам характера.

Модель конфликта была существенно обогащена, когда Фрейд открыл перенос и сопротивление, что дало возможность появления сложной теории, согласно которой конфликт может быть проработан в анализе, поскольку во время лечения он переживается вновь в отношении к аналитику (Freud, 1914а). Из этой модели следуют цели лечения, состоящие в помощи пациенту в разрешении конфликта более здоровым способом, в особенности посредством использования инсайта. Если пациент может развить понимание своих бессознательных процессов, конфликт становится менее искаженным примитивными фантазиями и, следовательно, более управляемым. Известное выражение "Там, где было Ид, должно стать Эго" (1933, р.80), дополнительно указывает на то, что составной частью этой цели было достижение контроля над импульсами посредством самопонимания.

Теория проективной идентификации

На мой взгляд, теория конфликта сохраняет основополагающее значение для психоанализа, однако она была существенно обогащена представлением о шизоидных механизмах, описанных Мелани Кляйн (Klein, 1946, 1952). В частности, открытие расщепления и проективной идентификации радикально повлияло на наше понимание психического конфликта, изменило базовую модель душевной болезни и оказало фундаментальное влияние на понимание целей психоанализа. Фрейд, несомненно, тоже говорил о "расщеплении Эго", но он использовал это понятие специфическим образом для описания сосуществования противоречивых представлений, в частности, имеющих место при фетишизме и психозе (Freud, 1927, 1940a, b). Фрейд утверждал, что при фетишизме реальность одновременно признается и отрицается (Freud, 1927). По-видимому, он признавал, что одним из следствий этого механизма является неполное признание утраты, в связи с чем процесс скорби не может осуществиться. Такое предположение можно сделать на основании того факта, что хотя Фрейд и рассматривал механизм расщепления в связи с вопросом различия полов, в тех двух примерах, которые он приводил, речь шла о неспособности пациента признать факт смерти своего отца. В описанном Фрейдом (Freud, 1940) случае психоза говорится о том, как здоровая личность присутствует рядом с безумием, наблюдая неразбериху, создаваемую следующей по пятам болезнью. Это описание очень похоже на провозглашенное позднее Бионом расщепление между психотическими и непсихотическими частями личности.

Однако, на мой взгляд, фрейдовское использование термина "расщепление" сильно отличается от его использования Кляйн. Фрейд действительно говорил о том, что Эго способно избежать разрыва в своих отношениях с Супер-Эго и Ид благодаря тому, что оно "деформирует себя, подчиняется посягательствам на свою целостность и даже, возможно, осуществляет раскол или разделение себя" (Freud, 1924a, 152-3). Но по большей части он считал Эго единым - разумеется, подвергающимся "изменениям" под давлением сил Ид и Супер-Эго, но не расщепленным и не фрагментированным, и определенно не разбитым на отдельные части таким образом, чтобы отдельные аспекты личности перестали считаться своими и приписывались другим людям. В представлении Фрейда, слабость Эго возникает из-за конфликта, а не из-за истощения через утрату частей себя, и вытеснение, а не расщепление, считается механизмом, посредством которого в самости преграждается доступ к отдельным ее элементам. Индивидуум, хотя и находящийся под влиянием отдельных инстанций, воспринимается в данной концепции как целостная личность, вынужденная находить свой путь среди опасностей и конфликтов жизни.

Кляйн ввела понятие расщепления объекта - вначале как расщепление на хороший и плохой объект - для описания переходов между состояниями идеализации и преследования. С самого начала она считала, что расщепление объекта сопровождается соответствующим расщеплением Эго, при котором хорошая часть самости, находящаяся в отношении с хорошим объектом, отщепляется от плохой части самости, находящейся в отношении с плохим объектом. Кляйн также признавала существование патологических состояний, особенно при психозах, когда наблюдается расщепление объекта на мелкие части с соответствующей фрагментацией Эго (Klein, 1932; Hinshelwood, 1989).

Однако более радикальным шагом было введение концепции проективной идентификации (Klein, 1946), концепции, согласно которой расщепление сопровождается проекцией отщепленных фрагментов, которые, вследствие расщепления, перестают признаваться своими и приписываются кому-то другому. Мотивы проективной идентификации весьма разнообразны (Rosenfeld, 1971), и поэтому всегда необходимо понимать в деталях, какова ее цель в данном конкретном случае. Результат, однако, хотя и в различной степени, всегда состоит в отрицании разделенности самости и объекта, и в соответствующем обеднении личных ресурсов, а также в искажении объекта, который теперь воспринимается так, как если бы он содержал отвергнутые качества. Радикальный характер этой теории приводит к тому, что самость уже не может восприниматься как единая структура, и целостное ощущение самости должно достигаться через возвращение обратно и интеграцию утраченных и распределенных вовне элементов. В то же самое время объекты внешнего мира наделяются личными качествами, которые были спроецированы на них, так что отношение, которое может выглядеть как отношение к другому человеку, в действительности в большей мере представляет собой отношение с самостью или с объектом, контролируемым самостью. Такой тип нарциссического отношения был хорошо известен Фрейду, когда он писал работу о Леонардо да Винчи (1910) и статью "О нарциссизме" (1914). Но понимание структуры и основы этого отношения, связанных с механизмом проективной идентификации, вынуждено было ждать открытий Кляйн, которые затем были использованы Розенфельдом в работе, посвященной нарциссическим состояниям (1964б, 1971).

Одним из важнейших следствий теории проективной идентификации является то, что у нас появляется возможность сформулировать цель психоанализа в новых терминах. Согласно этой модели, цель психоанализа состоит в том, чтобы помочь пациенту достичь интеграции и вернуть себе части своей личности, которые были недоступны из-за расщепления и проекции. Эта модель не заменяет теорию психического конфликта, но расширяет и углубляет ее. Понимание бессознательных процессов остается главной целью, и эта теория позволяет нам лучше понять, что препятствует или способствует появлению инсайта. Согласно этой модели, конфликт не есть нечто, что анализ может разрешить для пациента, но что анализ иногда может сделать, так это помочь пациенту использовать его собственные психические активы более адекватно, в результате чего он становится способным искать разрешение конфликтов своими силами и средствами.

Проективная идентификация не всегда является патологической, и с подходящим восприимчивым объектом она может служить важной формой примитивной идентификации (Bion, 1962). Проективная идентификация представляет собой жизненно важную часть всех человеческих взаимодействий, но если проекции становятся необратимо связанными с объектами, в которые они были направлены, и не могут быть с достаточной легкостью возвращены в самость, то результатом становится серьезная хроническая патология. Например, в психотических и пограничных состояниях жесткая защитная организация может оставлять спроецированные части самости постоянно размещенными в объектах, делая лечение трудным и иногда невозможным. У менее нарушенных пациентов и у нормальных людей проективная идентификация обратима с большей легкостью, но даже в этих случаях в анализе очень часто имеет место определенная борьба с сопротивлением.

Повторное обретение спроецированных частей самости

Я собираюсь доказать, что обратимость проективной идентификации зависит от способности индивида смотреть в лицо психической реальности и, в частности, от его способности сталкиваться с реальностью утраты и проходить через процесс скорби, являющийся результатом такого столкновения. В действительности, я считаю, что именно в процессе скорби проекции убираются с объекта и возвращаются в самость.

Когда проективная идентификация устанавливается как постоянная форма взаимодействия с объектами, это может привести к вере, иллюзорной или реалистичной, что объект является собственностью и находится под контролем. В этой ситуации, если не происходит отказа от контроля и обладания и скорбь по утраченному объекту не прорабатывается, более хроническая, почти постоянная форма проективной идентификации устанавливается как защита от раздельности (Rosenfeld, 1964, 1971). Когда имеет место такая ситуация, объект, содержащий спроецированные части самости, интернализуется, и происходит идентификация с ним, так что во время разрывов, отвержения или тяжелой утраты раздельность переживается не полностью и утрата отрицается. Внутренняя ситуация становится высоко структурированной и объектные отношения связываются в сложную сеть, детально описанную Розенфельдом (Rosenfeld, 1971). Мой собственный интерес к этим патологическим организациям личности фокусировался на том, как они обеспечивают некоторую стабильность, сопротивляющуюся изменениям. Я уже писал о том, как эти организации приводят к состояниям, которые я назвал психическими убежищами (psychic retreats). Ситуация выглядит так, будто эти состояния переживаются пространственно как места безопасности, в которых пациент ищет укрытия от реальности и, следовательно, от тревоги и вины (Steiner, 1993).

Выход из психического убежища для встречи с психической реальностью подразумевает отказ от объекта и переживание отдельности от него, и этот процесс включает в себя точно те же стадии, которые мы наблюдаем в процессе скорби после тяжелой утраты, и которые были достаточно подробно изучены после первоначального исследования их Фрейдом в его работе "Скорбь и меланхолия" (1917).

По-видимому, имеют место две стадии, в первой из которых объект используется как контейнер для сбора, интеграции и придания смысла разрозненным частям самости. Бион (Bion, 1962) утверждал, что таким образом пациент ощущает себя понятым, и поэтому проекции становятся для него более приемлемыми, и он может в модифицированной форме принять их обратно. На мой взгляд, однако, контейнирование облегчает тревогу и дает пациенту чувство, что его понимают, но само по себе не обеспечивает достижения истинной отдельности, поскольку проекции не могут быть полностью отведены обратно до тех пор, пока не проработана вторая стадия скорби. В первой стадии пациент интернализует объект, содержащий части самости, все еще неразрывно связанные с ним, и утрата объекта во время реальной сепарации отрицается с помощью фантазии о всемогущем обладании им. Уменьшение тревоги происходит благодаря тому, что пациент чувствует себя понятым аналитиком, и оно держится на авторитете аналитика. Понимание, как противоположность ощущению себя понятым, должно прийти изнутри и оно зависит от способности думать и решать за себя, подразумевает отказ от зависимости от взглядов и суждений авторитетных лиц, включая аналитика.

Этот отказ происходит во второй фазе, которая представляет собой продвижение на пути к независимости и боли процесса скорби. Неизвестно, что именно вызывает это изменение, при котором объект перестает удерживаться с отчаянной силой, но вероятно, оно связано с изменениями в восприятии объекта. Если контейнирование было успешным и пациент чувствует, что его лучше понимают, объект, который интернализован, становится менее преследующим, и может способствовать движению в направлении второй фазы.

В этой фазе должна быть признана реальность зависимости от объекта, и затем должно произойти осознание утраты объекта, необходимое для проработки скорби, и обычно оба эти процесса наталкиваются на ожесточенное сопротивление. Ясно, что проективная идентификация сама по себе препятствует ясному восприятию реальности отдельности самости и объекта, и именно эта реальность восстанавливается, если проекция возвращается. Пациент часто находит эту ситуацию головоломной и несправедливой. Он не может принять свои проекции обратно, пока не сможет скорбеть, и он не может позволить объекту уйти и скорбеть о нем, пока не примет обратно свои проекции (Steiner, 1990).

В работе "Скорбь и меланхолия" (Freud, 1917) Фрейд пишет о том, что утрата объекта, произошедшая в результате тяжелой потери, приводит вначале к идентификации с объектом и отрицанию утраты. Фрейд подчеркивает, насколько важно осознание реальности для проработки скорби. Например, он пишет: "Проверка реальности показала, что любимый объект больше не существует, и требует, чтобы все либидо было отведено от его привязанности к этому объекту" (Freud, 1917, p.244). Далее он пишет:

 

"Реальность накладывает свой вердикт, что объект больше не существует, на каждое отдельное воспоминание и надежду, которыми либидо было присоединено к утраченному объекту, и Эго, поставленное перед выбором, разделить ли его судьбу, убеждается суммой нарциссический удовлетворений остаться живым и разорвать свою привязанность к несуществующему объекту" (Freud, р.255).

Сегодня, когда мы признаем центральную роль проективной идентификации в создании патологических объектных отношений, мы можем пересмотреть формулировку Фрейда, мысля в терминах отделения (detachment) частей самости от объекта, а не в терминах отвода либидо. В результате становится ясно: когда реальность сравнивается с каждым из воспоминаний об утраченном объекте, то, с чем приходится столкнуться, есть болезненное понимание, что принадлежит объекту и что принадлежит самости. Именно посредством детальной работы скорби происходит каждая из этих дифференциаций, и в этом процессе утраченный объект начинает видеться более реалистично, а ранее отвергнутые части самости начинают постепенно признаваться как ей принадлежащие.

Если такая раздельность достигается, она имеет значительные последствия, поскольку появляется возможность сдвига в направлении депрессивной позиции. Такой сдвиг оказывает существенное влияние на все аспекты психической жизни, включая мышление и формирование символов (Bion, 1962, Segal, 1957). Например, Сигал (Segal, 1957), утверждала, что символическая функция зависит от дифференциации символа и символизируемого им предмета, что в свою очередь требует дифференциации Эго и объекта. Если эта дифференциация нарушена, результатом является конкретное мышление и тяжелое психическое нарушение.

Очевидно, что все, что справедливо для процесса скорби, связанного с реальной потерей, в сущности, также справедливо для всех переживаний раздельности, которые на примитивном уровне ощущаются как утрата. В анализе часто реальное разделение, например, возникающее во время выходных или каникул, позволяет изучить эти процессы, однако та же самая ситуация возникает, когда аналитик воспринимается как независимый и отдельный, и пациент вынужден столкнуться с реальностью отказа от собственнического контроля над ним. Если это достигается, имеет место некоторый элемент скорби, и некоторый элемент самости возвращается в Эго. Если Эго усиливается, может установиться благоприятный цикл, и начинают применяться более гибкие и обратимые формы проективной идентификации.

Препятствия для возвращения спроецированных частей самости

Хотя сформулировать цели психоанализа в терминах возвращения утраченных частей самости относительно легко, не так легко на практике достичь этого изменения, и когда мы пытаемся работать над этой проблемой, мы обнаруживаем, что сталкиваемся с различными формами сопротивления. Большую часть из них можно рассматривать как возникающие вследствие нетерпимости к раздельности, а также вследствие ригидности патологической организации, которая оберегает пациента от таких переживаний. В последнее время мы пришли к пониманию, что негодование и обида (resentment and grievance) во многих случаях являются важными факторами, которые поддерживают зависимость пациента от патологической организации и мешают выходу из психического убежища (Feldman, 1995; Steiner, 1996).

Негодование, месть и Эдипов комплекс

С момента открытия Фрейдом переноса (Freud, 1912) мы знаем, что в ходе терапии пациент заново переживает имеющиеся у него защитные паттерны в отношении к аналитику. Вероятно, одним из наиболее важных повторно переживаемых паттернов является тот, что приводит к некоему тупиковому состоянию между первой и второй стадиями скорби, как я это назвал. То есть, когда аналитик воспринимается как авторитетная фигура, которая ослабляет тревогу, но в то же самое время препятствует развитию отдельности и независимости. Некая степень контейнирования аналитиком приводит к интеграции проекции через установившееся нарциссическое объектное отношение, но пациент еще не способен выдержать отдельность. Я полагаю, что важным фактором, поддерживающим эти нарциссические организации, является существование негодования, которое сфокусировано на травматических переживаниях, в которых пациент чувствовал, что ему причинен вред или его несправедливо обидели. Такое негодование может образовать фокус, вокруг которого организуется психическое убежище (Steiner, 1996). Если пациент не способен компенсировать ущерб через осуществление мести, его рана не затягивается, а иногда удерживается и лелеется в качестве обиды, которая даже может служить источником силы и целеустремленности.

Любое пренебрежение или повреждение может привести к чувству несправедливости и стать фокусом обиды, однако, я считаю, что прототипом многих обид является рана, которую получает самооценка в Эдиповой ситуации. Вследствие нарциссической организации, которая возникает как очень распространенная защита от преэдипальных тревог, рана, наносимая появлением отца как значимой фигуры, вмешивающейся в отношение мать-ребенок, ощущается как глубокая и непоправимая. Подобные раны будут взаимодействовать с преэдипальными источниками обид, возникающими в отношение мать-ребенок, и добавляться к ним.

Ребенок подчиняется кастрационной угрозе, которую он ощущает исходящей от злобного могущественного отца, действующего под влиянием зависти и ненависти. Он способен пережить травму посредством идентификации с этим могущественным отцом и, если эта травма остается немодифицированной, в последующей жизни он будет точно также угрожать своим собственным детям. Угроза кастрации может привести к разрешению Эдипова комплекса, как писал Фрейд (Freud, 1924b), но при этом остается глубокое чувство несправедливости, которое поддерживает желание отомстить. Ребенок чувствует, что вынужден отказаться от своих инцестуозных желаний из-за жестокости отца, но он не понимает справедливости этого требования. Он может перенаправить свои сексуальные желания и затормозить свою ненависть и мстительность, но у него остается чувство обиды, которое заставляет его надеяться, что наступит время, когда он сможет отыграть свою месть и получить Эдипово удовлетворение, в котором ему было отказано. Вероятно, однажды мы будем рассматривать теорию застоя обиды и негодования вместо теории Фрейда о застое либидо. 1)

На мой взгляд, классическое описание разрешения Эдипова комплекса в результате кастрационной угрозы со стороны отца (Freud, 1924b) приводит не к истинному разрешению, но к формированию психического убежища, основанного на обиде. Тем не менее Фрейд несомненно был прав в своем утверждении, что эта персекуторная версия попытки разрешения Эдипова конфликта является универсальной, и в результате образуется именно та патологическая организация, что основана на структурирующей функции всемогущего фаллоса (Birksted-Breen, 1996). Вследствие подчинения сильному отцу формируется патологический альянс, и образующееся таким образом психическое убежище служит защитой от хаоса и от разрешения на инцест. Получающаяся в результате идентификация с могущественным кастрирующим и авторитарным отцом служит источником силы. Такая идентификация одновременно является желаемой, благодаря силе, которую она дарует, и ненавидимой, из-за подчинения, которого она требует. Она часто обеспечивает значительный успех в различных областях жизни, где зависимость от авторитета не является препятствием, но она оставляет пациента застрявшим в тупике и неспособным развить истинную независимость.

Наряду с этим параноидным решением Эдипова комплекса существует альтернативный сценарий, который, я думаю, также является универсальным, и который может привести к росту и развитию, так как инициирует выход из психического убежища. Его можно назвать депрессивным решением Эдипова конфликта, и оно также порождает важные проблемы, требующие своего разрешения. Парадоксально, но этот сценарий возникает тогда, когда пациент способен найти в себе силы, чтобы восстать против родительского авторитета и реализовать свое желание отомстить, как в фантазии, так и, в умеренной форме, в реальных отношениях, в особенности в аналитической ситуации.

Одним из факторов, который иногда дает возможность сдвига в этом направлении, является осознание реальности отношений между родителями. Если ребенок приходит к пониманию, что его мать не разделяет его инцестуозные желания, но предпочитает его отца в качестве своего сексуального партнера, то у него возникает глубокое и сильное чувство, что его предали оба родителя. Ненависть, которая прежде была направлена на кастрирующего отца, теперь направляется на обоих родителей и, в частности, на отношения между ними. Деструктивность теперь ощущается как ничем не ограниченная, и когда она проявляется в фантазии или в действии, появляется убеждение, что она разрушила весь мир. После этого, когда ребенок начинает понимать свою потребность в родителях, которых он потерял, его охватывают угрызения совести, чувство вины и раскаяние. Это возвещает начало депрессивной позиции, в которой сосуществуют любящие и смертоносные импульсы, приводящие к тому, что Кляйн описывала в терминах "утраты любимого объекта". То есть,

"Эго становится полностью идентифицированным со своими хорошими интернализованными объектами, и в то же самое время начинает осознавать свою неспособность сохранить их и защитить от интернализованных преследующих объектов и Ид" (Klein, 1940, p.265).

Эти состояния наполнены отчаянием и представляют собой ту глубину депрессии, которая должна быть преодолена, чтобы можно было столкнуться с реальностью и развиваться. Если пациент выходит из психического тупика, чтобы встретиться с имеющейся психической реальностью, он вынужден признать, что в фантазии он атаковал и разрушил свои хорошие объекты в акте мести, после которого он сам и его объекты оказались опустошенными. Только тогда он сможет увидеть задачу реконструкции своего мира и запустить в действие длительную и болезненную работу поиска прощения и совершения репарации. Если пациент находит боль и цену этого действия слишком большими, он обращается за защитой к всемогуществу, которое позволяет ему восстановить собственнический контроль над идеальным объектом и замаскировать свою мстительную ненависть.

Ролевое разыгрывание аналитика

Очевидно, что аналитик играет различные роли в эдипальном сценарии по мере его развертывания в переносе, и в определенные критические для пациента моменты он обычно представляет собой и мать, которая предает его, и отца, которому он вынужден подчиняться. Очевидно, что эти архаические фигуры являются искажениями как исходных родительских фигур, так и имеющегося в настоящем аналитика, который становится важным участником патологической организации, поддерживающей эти искажения и мешающей возвращению проекций в самость. Это создает важные технические проблемы для аналитика, который находится под давлением, вынуждающим его разыгрывать различные роли из внутреннего мира пациента. Одна из его задач состоит в том, чтобы осознать эти роли и отличить их от похожих, но не идентичных сценариев, берущих начало в собственном внутреннем мире аналитика. В последние годы мы стали намного лучше понимать, что собственные потребности аналитика взаимодействуют с потребностями пациента очень сложным образом. И когда их защитные потребности совпадают, тупиковая ситуация особенно часто проходит незамеченной и становится хронической. Один из таких типов взаимодействий возникает, когда пациент нуждается в воссоздании архаической авторитетной фигуры, чтобы подчиняться ей, и когда аналитик имеет потребность в зависимой фигуре, чтобы осуществлять над ней свою власть. Чтобы распознать, что происходит, аналитик должен быть способен идентифицироваться с фигурами из прошлого пациента, но не попадать к ним в ловушку, так чтобы он был способен вернуться назад к своей роли аналитика. Иногда это требует инсайта относительно своих собственных защитных нужд и понимания собственной зависимости и уязвимости.

 

В конце я хочу привести краткий пример. Пациент обратился за анализом в состоянии острой тревоги и депрессии, сопровождавшемся тяжелой обсессивной нерешительностью, конкретным мышлением, ипохондрией и неподдающимися лечению головными болями. В последние недели на площадке напротив моей консультационной комнаты велись шумные строительные работы, и пациент обычно наблюдал их развитие, когда приходил на сессию.

Он начал сессию в понедельник словами: "Это были трудные выходные, и теперь трудно возвращаться после перерыва. Я заметил, что стройка затоплена грязью и превратилась в болото, и они не могут продолжить работу над фундаментом. Интересно, что это символизирует для анализа". Такой способ начала сессии был очень привычным для нас обоих и интерпретировался различными способами много раз. Фактически, ранее в анализе пациент регулярно игнорировал все, что он замечал на своем пути на сессию в комнате ожидания или в консультационной комнате. Например, если он мог, он избегал встречи с пациентами, которые приходили до или после него, и если он все-таки сталкивался с ними, то никогда не упоминал это. Он быстро понял, что я интересуюсь этими столкновениями, и стал говорить о них без какой-либо убежденности в полезности этой темы, как будто бы просто для того, чтобы угодить мне. Мои интерпретации, которые обычно связывали внутреннюю проблему пациента, с трудом им замечаемую, с его наблюдениями по пути на сессию, выглядели бледными и неуклюжими. Думаю, я осознавал свое раздражение из-за его пренебрежительного отношения к моей работе, но, по-видимому, я попал в ловушку отношения терпеливого, но бесплодного повторения. В этот раз я подумал, что он делает опережающий комментарий, чтобы показать мне, что сам по себе он не стал бы беспокоиться упоминанием чего-то столь обыденного как строительные работы, но что он знает, что я иногда интерпретирую подобные впечатления как имеющие значение, и не хочет подвергать себя неожиданным комментариям с моей стороны. Тогда я стал давать интерпретации о том, что пациент чувствует себя застрявшим, и я заметил, что говорю это каким-то снисходительным голосом. Я объяснял пациенту, что его мания поддерживает в нем ощущение превосходства и триумфа, и поэтому он не способен понять свои потребности. Ретроспективно я думаю, что я был втянут в исполнение роли авторитетной фигуры, и хотя этот пациент часто принимал такое отношение, в тот момент, как это проявилось в материале, оно привело нас обоих к более открытому выражению нашего раздражения друг другом и к осознанию этого раздражения. Я заметил, что в его комментарии о том, что строительные работы символизирует для анализа, была попытка уколоть меня. Его мышление было чрезвычайно конкретным, и хотя его жажда понимания была очевидна и признана нами, он также очень часто принимал позу, в которой с чувством превосходства отвергал психоаналитические идеи как ненаучные. Вероятно, именно моя привычка к такому его отношению объясняет, что мне потребовалось некоторое время, чтобы заметить, что он "подкалывает" меня.

В любом случае, в ходе этой сессии я лучше осознал, что мы оба выражаем наше раздражение друг другом более открыто. Пациент описал искусный маневр с расписанием поездов, который позволил ему прийти на сессию вовремя, и я проинтерпретировал это как еще одно свидетельство его возбуждения и триумфа. На это он резко ответил: "Я не знаю, на что вы намекаете. Почему это триумф? Разумеется, вы видите, что я стараюсь поступать наилучшими образом. Было бы лучше, если бы я сел на медленный поезд и приехал на десять минут позже?". После паузы он рассказал о встрече с Бетти, его знакомой, которая знает о его анализе и которая сама проходит терапию. Бетти предположила, что ему, вероятно, следует рассказывать мне больше сновидений. Она сказала: "Удивительно, что они могут делать со сновидениями!". Однако пациент добавил: "Я сам не уверен, что сновидения могут многое изменить. Но я видел сон о двух детях, катающихся на коньках перед большим количеством зрителей". В данном случае я был более уверен в том, что вопрос о символическом значении материала относился к фундаменту моей работы, и ставил его под сомнение. Ведь именно строители застряли в своей работе и не могли заложить фундамент, и теперь для меня было ясно, что в данном случае именно я не мог работать надлежащим образом, частично из-за того, что попал в ловушку повторяющихся разыгрываний, происходящих между мной и пациентом. Я чувствовал, что он воображает кого-то, кто как Бетти наблюдает за пациентом и аналитиком, которые ведут себя словно дети, делающие искусные движения перед зрителями. Бетти может думать, что мы умеем делать удивительные вещи со сновидениями, но ясно, что пациент не уверен в этом. Я чувствовал, что образы сновидения показывали также, что, отыгрывая наше соперничество, мы были опасно близки к падению.

Когда я стал лучше осознавать враждебность пациента по отношению к психоанализу, как и мою собственную уязвимость, я понял, что моя способность к символизации представляла для пациента мои отношения с моими хорошими объектами, и он ненавидел ее, особенно, когда видел в ней фундамент моей работы. Также, эта способность была чем-то, что давалось пациенту с трудом и вызывало его зависть ко мне.

По-видимому, постепенное проявление более открытого раздражения позволило пациенту рассказать сновидение в качестве репрезентации того, что, на его взгляд, происходило между нами, а мне позволило признать, что картина, представляемая им, соответствует действительности, и увидеть в ней более глубоко сидящую ненависть к "фундаменту моей работы". Когда я проинтерпретировал это пациенту, он смог в некоторой степени признать происходящее и, я полагаю, войти во временный контакт с той частью своей личности, которую обычно не признавал.

Вероятно, этого отрывка из сессии достаточно, чтобы показать проблемы аналитика, который находится под давлением, принуждающим его к исполнению той или иной роли, но который также должен быть способен оставаться достаточно отдельным, чтобы сохранять аналитическую позицию, и использовать свое воображение, чтобы построить картину того, что происходит. В этом примере интерпретация до некоторой степени смогла помочь пациенту увидеть, насколько он был возмущен своей ситуацией, и как сильно он ненавидел психоанализ. В отличие от Бетти, которая видела в этом хитроумный способ показывать себя, я смог, в конечном счете, выступить в поддержку психоанализа и показать мое уважение к нему. Такое уважение, я думаю, представляло собой более креативный аспект отношений родителей пациента, и действительно, затем он принес новый материал, представляющий его родителей в лучшем свете.

 

Если мы понимает наши собственные потребности, включая потребность уважать нашу работу и защищать наши отношения с хорошими внутренними объектами, это иногда делает нас достаточно свободными, чтобы выносить атаки пациента и видеть, что они являются существенной частью естественного процесса, в котором бросается вызов авторитету и происходит переход от персекуторной версии эдиповальной конфигурации к проработке депрессивной позиции. Если пациент способен восстановить свой внутренний потенциал (в данном случае это была способность мыслить и использовать символы, которую пациент не признавал своей и проецировал в меня), то он становится значительно сильнее и лучше подготовлен к решению многих конфликтов, с которыми приходится сталкиваться в реальной жизни. Фактически, прогресс в анализе данного пациента был болезненно медленным, но не полностью отсутствующим. Вновь обретенная способность противостоять авторитету, как в переносе, так и повседневной жизни, стала хорошо различимой и появилась благодаря растущему уважению к анализу, включая мою способность противостоять его ненависти и выдерживать ее. Парадоксально, но это сопровождалось признанием моей уязвимости и осознанием его способности разрушать работу, которую мы выстраивали вместе, посредством атак на ее фундамент.

В целом, общая теория психоанализа включает в себя все модели, описанные мной в этой статье, и по мере развития новое имеет тенденцию дополнять и углублять предыдущие модели, а не заменять их. На практике часто разочарование в состоянии нашей теории дает нам возможность переосмыслить ситуацию и расширить теорию так, чтобы она включала в себя решение новых проблем. Я попытался показать, как теория развивается в ответ на технические проблемы, и как затем практические цели психоанализа требуют переформулирования в соответствии с появляющимися в результате новыми теориями. Я подчеркиваю тот факт, что теория всегда идет позади практики, и оставляет нас постоянно неудовлетворенными и фрустрированными ее неадекватностью. Дополнительное разочарование в теории связано с тем, что она не приносит большой пользы, когда мы, находясь непосредственно на сессии, пытаемся понять, что происходит. Здесь теория, фактически, может мешать способности аналитика открыть себя материалу пациента. Вероятно, такое разочарование в теории является здоровым состоянием и позволяет нам осознавать, что хорошая теория может быть прекрасным слугой, но плохим господином.

Перевод: И. Пантелеева
Редакция: И.Ю. Романов

Примечания

1) Мур и Файн (1990, p.5) в своем обсуждении актуального невроза высказали мысль, что "симптомы могут также возникать из подавляемой в целях защиты агрессии", что представляет собой похожую идею.

Литература:
  • BION, W. R. (1962). Learning From Experience. London: Heinemann.
  • BIRKSTED-BREEN, D. (1996). Phallus, penis and mental space. Int. J. Psychoanal., 77: 649-657.
  • FELDMAN, M. (1995). Grievance. (Unpublished MS.)
  • FREUD, S. (1910). Leonardo da Vinci and a Memory of his Childhood. S.E. 11.
  • FREUD, S. (1914a). Remembering, repeating and working through. S.E. 12.
  • FREUD, S. (1914b). On narcissism: an introduction. S.E. 14.
  • FREUD, S. (1917). Mourning and melancholia. S.E.1 4.
  • FREUD, S. (1924a). Neurosis and psychosis. S.E. 19.
  • FREUD, S. (1924b). The dissolution of the Oedipus complex. S.E. 19.
  • FREUD, S. (1927). Fetishism. S.E. 21.
  • FREUD, S. (1933). New Introductory Lectures on Psycho-Analysis. S.E. 22.
  • FREUD, S. (1937). Analysis terminable and interminable. S.E. 23.
  • FREUD, S. (1940a). Splitting of the ego in the process of defence. S.E. 23.
  • FREUD, S. (1940b). An Outline of Psycho-Analysis. S.E. 23.
  • FRIEDMAN, L. (1988). The Anatomy of Psychotherapy. Hillsdale, NJ: Analytic Press.
  • HINSHELWOOD, R. D. (1989). A Dictionary of Kleinian Thought. London: Free Association Books.
  • KLEIN, M. (1932). The Psychoanalysis of Children. The Writings of Melanie Klein, Vol. 2. London: Hogarth Press, 1975.
  • KLEIN, M. (1940). Mourning and its relation to manic-depressive states. Int. J. Psychoanal., 21: 125-153. Reprinted in The Writings of Melanie Klein. Vol. 1. London: Hogarth Press, 1975, pp. 344-369.
  • KLEIN, M. (1946). Notes on some schizoid mechanisms. Int. J. Psychoanal., 27: 99-110. Reprinted in The Writings of Melanie KLEIN, Vol. 3. London: Hogarth Press, 1975, pp. 1-24.
  • KLEIN, M. (1952). Some theoretical conclusions regarding the emotional life of the infant. In Developments in Psycho-Analysis, ed. J. Riviere. Reprinted in The Writings of Melanie Klein, Vol. 3. London: Hogarth Press, 1975, pp. 61-93.
  • MONEY-KYRLE, R. (1968) Cognitive development. Int. J. Psychoanal., 49: 691-698. Reprinted in The Collected Papers of Roger Money-Kyrle. Perthshire: Clunie Press, 1978, pp. 416-433.
  • MONEY-KYRLE, R. (1971). The aim of psycho-analysis. Int. J. Psychoanal., 52: 103-106. Reprinted in The Collected Papers of Roger Money-Kyrle. Perthshire: Clunie Press, 1978, pp. 442-449.
  • MOORE, B. E. & FINE, B. D. (1990). Psychoanalytic Terms and Concepts. New Haven and London: American Psychoanalytical Association and Yale Univ. Press.
  • ROSENFELD, H. A. (1964). On the psychopathology of narcissism: a clinical approach. Int. J. Psychoanal., 45: 332-337. Also in Psychotic States. London: Hogarth Press, 1965.
  • ROSENFELD, H. A. (1971). A clinical approach to the psychoanalytic theory of the life and death instincts: an investigation into the aggressive aspects of narcissism. Int. J. Psychoanal. 52:169-178.
  • SANDLER, J. & DREHER, A.U. (1996). What do Psychoanalysts Want?: The Problem of Aims in Psychoanalytic Therapy. London: Routledge.
  • SEGAL, H. (1957) Notes on symbol formation. Int. J. Psychoanal., 38: 391-397. Reprinted in The Work of Hanna Segal. New York: Jason Aronson, 1981, pp. 49-65.
  • STEINER, J. (1989) The aim of psychoanalysis. Psychoanal. Psychother., 4: 109-120.
  • STEINER, J. (1990). Pathological organisations as obstacles to mourning: the role of unbearable guilt. Int. J. Psychoanal., 71:87-94.
  • STEINER, J. (1993). Psychic Retreats: Pathological Organisations of the Personality in Psychotic, Neurotic, and Borderline Patients. London & New York: Routledge.
  • STEINER, J. (1996). Revenge and resentment in the Oedipus situation. Int. J. Psychoanal., 77: 433-443.

«Размышления о шизоидной динамике» Мак-Вильямс Н.

infopsychology 0

Уже много лет я занимаюсь развитием более глубокого понимания субъективной жизни людей с шизоидной организацией личности. Эта статья посвящена не той версии шизоидного расстройства личности, которая приведена в описательной психиатрической таксономии (такой как DSM). Здесь я ссылаюсь на более практическое, феноменологически направленное, психоаналитическое понимание шизоидной личности, так как меня всегда интересовало исследование индивидуальных различий больше, чем в спор о том, что является патологией, а что нет. Я обнаружила: когда люди с шизоидной динамикой - пациенты, коллеги, друзья - чувствуют, что их самораскрытие не столкнётся с пренебрежением (или не будет "криминализовано", как сказал один знакомый терапевт), у них возникает желание поделиться своим внутренним миром. И, как справедливо для других областей, если человек заметил что-то однажды, он начинает видеть это везде.

Постепенно я поняла, что люди с шизоидной динамикой встречаются чаще, чем принято думать, и что среди них существует большой градиент психического и эмоционального здоровья: от психотического уровня, до завидной надёжной психической устойчивости. И хотя считается, что центральная проблема шизоидного человека не невротического спектра (Steiner, 1993), я могу отметить, что наиболее высокофункционирующие шизоидные люди, которых множество, кажутся во всех смыслах (по таким критериям, как удовлетворённость жизнью, чувство своей силы, аффективная регуляция, постоянство “я” и объекта, личные отношения, творческая деятельность) более здоровыми, чем многие с аутентично невротичной психикой. Я предпочитаю использовать термин " шизоидность" (несмотря на то, что юнгианское "интроверсия" не такое стигматизирующее), поскольку “шизоидность” неявно отсылает к сложной внутрипсихической жизни, в то время как “интроверсия” говорит о предпочтении интроспекции и стремления к одиночеству - более-менее поверхностных феноменах.

Одной из причин, почему специалисты в области психического здоровья не замечают высокофункциональной шизоидной динамики, является то, что многие из таких людей “прячутся”, или проходят “сквозь” нешизоидных других. Их личностные особенности включают “аллергию” на то, чтобы быть объектом интрузивного внимания, и кроме того, шизоиды боятся оказаться выставленными на всеобщее обозрение как чудаки и сумасшедшие. Поскольку нешизоидные наблюдатели склонны приписывать патологию людям, являющимся большими затворниками и эксцентриками чем они сами, вполне реалистичен страх шизоида оказаться пристально изученным и изобличённым как ненормальный или не совсем нормальный. Кроме того, некоторые шизоиды обеспокоены собственной нормальностью независимо от того, теряли они её на самом деле или нет. Страх оказаться в категории психотиков может быть проекцией убеждения в невыносимости их внутреннего опыта, который настолько частный, неузнаваемый и не отзеркаленный другими, что им кажется, их изолированность равняется сумасшествию.

Очень многие непрофессионалы считают шизоидных людей странными и непостижимыми. Вдобавок к этому даже специалисты в области психического здоровья могут приравнивать шизоидность к психической примитивности, а примитивность к ненормальности. Блестящая трактовка Мелани Кляйн (Klein, 1946) параноидно-шизоидной позиции как основы для способности выдерживать сепарацию (то есть, для депрессивной позиции) оказалась вкладом в восприятие феноменов ранних стадий развития как незрелых и архаичных (Sass, 1992). Кроме того, мы подозреваем в проявлениях шизоидной личности вероятных предшественников шизофренического психоза. Поведение, нормальное для шизоидной личности, определённо может имитировать ранние стадии развития шизофрении. Взрослый, начавший проводить всё больше и больше времени в изоляции в своей комнате среди своих фантазий и в конечном итоге становящийся откровенно психотичным - нередкая клиническая картина. Кроме того, шизоидность и шизофрения могут быть родственниками. Недавние исследования шизофренических расстройств выявили генетические предпосылки, которые погут проявиться в широком спектре от тяжёлой шизофрении до нормальной шизоидно организованной личности (Weinberger, 2004). С другой стороны, существует множество людей с диагностированной шизофренией, чья преморбидная личность может быть описана как преимущественно параноидная, обсессивная, истероидная, депрессивная или нарциссическая.

Другой возможной причиной ассоциирования шизоидов с патологией может быть то, что многие из них чувствуют расположенность к людям, имеющим расстройства психотического уровня. Один из моих коллег, описывающий себя как шизоидного, предпочитает работать с более психотически расстроенными людьми, чем со “здоровыми невротиками”, поскольку воспринимает невротичных людей как “нечестных” (то есть, использующих психические защиты), в то время как психотики воспринимаются им как вовлечённые в полностью аутентичную борьбу с их внутренними демонами. Первые исследователи теории личности - к примеру, Карл Юнг и Гарри Салливан, - не только по многим оценкам были характерологически шизоидными, но и, вероятно, переживали краткие психотические эпизоды, которые не становились длительным приступом шизофрении. По-видимому, можно сделать вывод о том, что способность этих аналитиков эмпатически понимать субъективный опыт более серьёзно нарушенных пациентов имеет много общего с доступом к их собственному потенциалу к психозу. Даже высокоэффективные и эмоционально стабильные шизоиды могут беспокоиться о своей нормальности. Мой близкий друг оказался сильно встревожен во время просмотра фильма “Игры разума” (“A beautiful mind”), описывающего постепенное погружение в психоз гениального математика, Джона Нэша. Фильм эффектно затягивает аудиторию в иллюзорный мир героя, а затем раскрывает, что люди, которых зритель считал реальными, были галлюцинаторным бредом Нэша. Становится очевидно, что его мыслительные процессы сдвинулись от креативной гениальности к манифестациям психоза. Мой друг болезненно встревожился, осознав, что как и Нэш, он не всегда может различить, когда создаёт креативную связь между двумя кажущимися несвязанными феноменами, которые действительно связаны, а когда он создаёт полностью идиосинкразические связи, могущие показаться другим нелепыми и сумасшедшими. Он говорил об этой тревоге со своим относительно шизоидным аналитиком, чей печально-ироничный ответ на его описание неуверенности в возможности положиться на собственный ум, был “Ну да, кому вы рассказываете!” (В разделе о следствиях для терапии станет ясно, почему я думаю это была чуткая, дисциплинированная и терапевтичная интервенция, хотя она выглядит случайным отходом от аналитической позиции).

Вопреки существованию связей между шизоидной психологией и психотической уязвимостью, меня неоднократно впечатляли высокая креативность, личностная удовлетворённость и социальная ценность шизоидных людей, которые, несмотря на интимное знакомство с тем, что Фрейд называл первичным процессом, никогда не были в группе риска психотического срыва. Множество таких людей работает в искусстве, теоретических науках, философских и духовных дисциплинах. А так же в психоанализе. Гарольд Дэвис (личная беседа) сообщает, что Гарри Гантрип однажды пошутил, что “психоанализ - это профессия шизоидов для шизоидов”. Эмпирические исследования личностей психотерапевтов, проводящиеся в Университете Маккуори в Сиднее, Австралии, (Джудит Хейд, личная беседа) показывают, что хотя основная модальность типа личности среди женщин-терапевтов - депрессивная, среди мужчин-терапевтов преобладают шизоидные черты.

Моё предположение почему это так, включает наблюдение, что высокоорганизованных шизоидных людей не удивляют и не пугают свидетельства существования бессознательного. Из-за интимного и часто непростого знакомства с процессами, находящимися для других вне наблюдения, психоаналитические идеи для них оказываются более доступными и интуитивными, чем для тех, кто проводит годы на кушетке, взламывая психические защиты и получая доступ к скрытым импульсам, фантазиям и чувствам. Шизоидные люди характерологически интроспективны. Им нравится изучать все закоулки и подвалы собственного разума, и в психоанализе они находят множество релевантных метафор для своих открытий, сделанных в этих исследованиях. Кроме того, профессиональная практика психоанализа и психоаналитической терапии предлагает привлекательное решение центрального конфликта близости и дистанции, который довлеет над шизоидной психикой (Wheelis, 1956).

Меня всегда привлекали шизоидные люди. Я обнаружила в последние годы, что большинство моих ближайших друзей могут быть описаны как шизоидные. Моя собственная динамика, больше склоняющаяся к депрессивной и истероидной, сопричастна этому интересу тем способом, о котором я буду рассуждать ниже. Кроме того, меня приятно удивили неожиданные отклики на мою книгу о диагностике (McWilliams, 1994). Обычно читатели выражают благодарность за какую-нибудь главу, оказавшуюся полезной для понимания определённого типа личности, для работы с кем-то из пациентов, или для осмысления их собственной динамики. Но кое-что характерное происходило с главой о шизоидной личности. Несколько раз после лекции или семинара кто-нибудь (часто кто-то из тихо сидевших на задних рядах, поближе к двери) подходил ко мне, стараясь убедиться, что не напугал внезапным приближением, и говорил: "Я просто хотел сказать “спасибо” за главу о шизоидной личности. Вы действительно поняли нас."

Вдобавок к тому, что эти читатели выражают личную признательность, а не профессиональную, меня поражало использование множественного "нас". Я думаю, не оказываются ли шизоидные люди психически в той же позиции, что и люди, принадлежащие сексуальным меньшинствам. Они чувствительны к риску показаться девиантными, больными или с нарушениями поведения для обладателей обычной психики, просто потому что они действительно меньшинство. Специалисты в области психического здоровья иногда обсуждают шизоидные темы тоном, сходным с тем, который раньше использовался при обсуждении представителей ЛГБТ-сообщества. У нас есть тенденция одновременно и приравнивать динамику к патологии, и обобщать целую группу людей на основе отдельных представителей, искавших лечения болезней, связанных с их идиосинкразической версией психики.

Шизоидный страх стигматизации понятен с учётом того, что люди невольно укрепляют друг друга в предположении, что чаще встречающаяся психология нормальна, а исключения представляют собой психопатологию. Возможно, между людьми существуют заметные внутренние различия, выражающие психодинамические факторы так же как и другие (конституциональные, контекстуальные, различия жизненного опыта), которые в терминах психического здоровья не лучше и не хуже. Склонность людей ранжировать различия по какой-то шкале ценностей имеет глубокие корни и меньшинства относятся к нижним ступенькам таких иерархий.

Хочется ещё раз подчеркнуть значимость слова "нас". Шизоидные люди узнают друг друга. Они чувствуют себя членами того, что один мой друг-затворник назвал "сообщество одиночества". Как гомосексуальные люди, обладающие гейдаром, многие шизоиды могут замечать друг друга в толпе. Я слышала, как они описывают чувство глубокого и эмпатичного родства друг с другом, несмотря на то, что эти сравнительно изолирующиеся люди редко вербализуют эти чувства или приближаются друг к другу, чтобы явно выразить узнавание. Впрочем, начал появляться жанр популярных книг, который нормализует и даже описывает как ценность такие шизоидные темы как сверхчувствительность (Aron, 1996), интроверсию (Laney, 2002) и предпочтение одиночества (Rufus, 2003). Один шизоидный друг рассказывал мне, как шёл по коридору с несколькими сокурсниками на семинар в сопровождении преподавателя, имевшего, по его мнению, сходный тип личности. По пути к классу они прошли мимо фотографии острова Кони, где был изображён пляж в жаркий день, заполненный людьми так плотно, что не было видно песка. Преподаватель поймал взгляд моего друга и, кивнув на фотографию, поморщился, выражая тревогу и желание избежать подобных вещей. Мой друг широко раскрыл глаза и кивнул. Они поняли друг друга без слов.

Как я определяю шизоидную личность?

Я использую термин "шизоидный" так, как его понимали британские теоретики объектных отношений, а не как он трактуется в DSM (Akhtar, 1992; Doidge, 2001; Gabbard, 1994; Guntrip, 1969). DSM произвольно и без эмпирической основы различает шизоидную и избегающую личность, утверждая, что избегающее расстройство личности включает желание близости несмотря на дистанцирование, в то время как шизоидное расстройство личности выражает безразличие к близости. В то же время я никогда не встречала среди пациентов и других людей кого-то, чьё затворничество не было изначально конфликтным (Kernberg, 1984). Недавняя эмпирическая литература поддерживает это клиническое наблюдение (Shedler & Westen, 2004). Мы существа, ищущие привязанностей. Отстранённость шизоидной личности представляет собой, среди прочего, защитную стратегию избегания гиперстимуляции, травматического посягательства и инвалидизации, и наиболее опытные психоаналитические клиницисты знают, как не принимать это за чистую монету, какую бы тяжесть и чувство неуверенности эта отстранённость не вызывала.

До изобретения нейролептиков, когда первые аналитики работали с психотическими пациентами в больницах наподобие "Chestnut Lodge", сообщалось о множестве случаев возвращения из своей изоляции даже кататонических пациентов, если они чувствовали себя в достаточной безопасности, чтобы снова попытаться наладить контакт с людьми. Знаменитый случай, который я не могу найти в письменных источниках, описывает как Фрида Фромм-Райхманн ежедневно сидела возле пациента с кататонической шизофренией один час в день, изредка делая замечания о том, какими могли бы быть чувства пациента по поводу того, что происходило во дворе. Спустя почти год таких ежедневных встреч, пациент внезапно повернулся к ней и заявил, что не согласен с чем-то, что она сказала несколько месяцев назад.

Психоаналитическое использование термина "шизоидный" происходит от наблюдения расщепления (лат. schizo - расщеплять) между внутренней жизнью и внешне наблюдаемой жизнью шизоидного человека (Laing, 1965). К примеру, шизоидные люди открыто отстранены, в то время как в терапии описывают глубочайшую жажду близости и яркие фантазии о вовлеченной интимности.

Шизоиды выглядят самодостаточными, но в то же время любой, кто хорошо знаком с таким человеком, может подтвердить глубину его эмоциональной нужды. Они могут выглядеть крайне рассеянными, оставаясь при этом тонкими наблюдателями; могут выглядеть полностью не реагирующими и при этом страдать от тонкого уровня сензитивности; могут выглядеть аффективно заторможенными, и в то же время бороться внутри себя с тем, что один из моих шизоидных друзей называет "протоаффект", чувством пугающей затопленности интенсивными эмоциями. Они могут казаться крайне индифферентными к сексу, питаясь сексуализированной, тщательно разработанной фантазийной жизнью, а так же могут поражать других необычной душевной мягкостью, но близкие люди могут узнать, что они вынашивают детальные фантазии о разрушении мира.

Термин "шизоидный" так же мог появиться благодаря тому, что характерные тревоги таких людей включают в себя фрагментацию, размывание, чувство разваливания на части. Они чувствуют себя слишком уязвимыми для бесконтрольного распада самости. Много шизоидных людей описывали мне их способы справиться с чувством опасного разделения себя. Эти способы включают закутывание в плед, раскачивание, медитацию, ношение верхней одежды в помещении, прятки в чулане и другие средства самоуспокоения, которые выдают внутреннюю убеждённость в том, что другие люди скорее разочаровывающие, чем успокаивающие. Тревога поглощения для них более характерна, чем тревога сепарации, и даже самые здоровые из шизоидов могут мучительно переживать психотический ужас, что мир может взорваться, затопить, развалиться на части в любую минуту, не оставив никакой почвы под ногами. Потребность срочно защитить чувство центральной, неприкосновенной самости может быть абсолютной (Elkin, 1972; Eigen, 1973).

Будучи изначально обученной в рамках модели эго-психологии, я обнаружила, что полезно думать о шизоидной личности как об определяемой фундаментальной и привычной опорой на защитный механизм избегания. Избегание может быть более или менее физическим, как у человека, который уходит в пещеру или другую удалённую местность всегда, когда мир оказывается слишком невыносимым для него, либо внутренним, как в случае женщины, которая просто проходит сквозь ежедневную жизнь, в действительности присутствуя только во внутренних фантазиях и заботах. Теоретики объектных отношений подчёркивали присутствие в шизоидных людях центрального конфликта межличностной близости и дистанцирования, конфликт, в котором физическая (не внутренняя) дистанция обычно выигрывает (Fairbairn, 1940; Guntrip, 1969).

В более серьёзно нарушенных шизоидных людях избегание может выглядеть как непрерывное состояние психической недоступности, а у тех, кто более здоров, есть заметные колебания между контактом и разрывом связей. Гантрип (Guntrip, 1969, p. 36), придумал термин "программа “то внутрь, то наружу"” для описания шизоидного паттерна поиска интенсивной аффективной связи с последующей необходимостью дистанцироваться и пересобрать чувство собственного "я", оказавшееся под угрозой из-за такой интенсивности. Этот паттерн может быть особенно заметен в сексуальной сфере, но, по-видимому, относится и к другим проявлениям интимного эмоционального контакта.

Я подозреваю, что одна из причин, почему я нахожу людей с центральной шизоидной динамикой привлекательными, это то, что отстранение - сравнительно “примитивная”, глобальная и всеохватывающая защита (Laughlin, 1979; Vailliant, Bond & Vailliant, 1986), которая может сделать ненужным использование более искажающих, подавляющих и предположительно более "взрослых" защит. Женщина, которая просто уходит, физически или психически, когда она в стрессе, не нуждается в отрицании, смещении, реактивных образованиях или рационализации. Следовательно, аффекты, образы, идеи и импульсы, которые нешизоидные люди скрывают от сознания, легко для неё доступны, делая её эмоционально честной, что поражает меня и, возможно, других, нешизоидных людей, как нечто неожиданное и захватывающе искреннее.

Связанная с защитами характеристика шизоидных людей (из тех, которые можно понимать негативно, как перверсию, либо позитивно, как силу характера) - это безразличие или открытое избегание личного внимания и признания. Хотя они могут желать, чтобы их творческая работа имела влияние, большинство шизоидных людей, которых я знаю, предпочли бы, чтобы их игнорировали, а не чествовали. Потребность в личном пространстве далеко превосходит их интерес в обычной нарциссической подпитке. Коллеги моего покойного мужа, известного среди студентов за оригинальность и яркость, часто огорчались его привычкой публиковать статьи в странных и маргинальных журналах без заметного желания создавать себе широкую репутацию в главном направлении своей области исследований. Слава сама по себе не мотивировала его; быть понятым теми, кто важен для него лично было куда важнее. Когда я сказала шизоидному другу, что я слышала отзывы о нём как о “блестящем, но разочаровывающе отгородившемся ото всех”, он встревожился и спросил “Откуда они взяли “блестящем”?” “Отгородившийся” было нормально, но “блестящий” могло направить кого-то в его сторону.

Как люди становятся шизоидными?

Я писала ранее о возможных причинах возникновения шизоидной динамики (McWilliams, 1994). В этой статье я предпочитаю оставаться на уровне феноменологии, но позвольте мне сделать несколько обобщающих замечаний о сложной этиологии различных вариаций шизоидной личностной организации. Меня очень впечатляет центральный конституционально сензитивный темперамент, заметный с рождения, возможно, обусловленный генетической предрасположенностью, о которой я упоминала ранее. Я думаю, один из результатов этого генетического наследства - такой уровень сензитивности во всех своих негативных и позитивных аспектах (Eigen, 2004), который оказывается куда более сильным и болезненным чем у большинства нешизоидных людей. Эта острая сензитивность манифестирует с рождения, продолжаясь в поведении, которое отвергает жизненный опыт, проживаемый как слишком переполняющий, слишком разрушающий, слишком инвазивный.

Многие шизоидные люди описывали мне своих матерей как одновременно холодных и вторгающихся. Для матери холодность может испытываться, как исходящая от ребёнка. Несколько самодиагностированных шизоидов рассказывали со слов матерей о том, как будучи младенцами они отвергали грудь, а когда их держали или укачивали - отстранялись, как будто перестимулированые. Мой шизоидный друг сказал мне, что его внутренняя метафора вынянчивания - “колонизация”: термин, вызывающий в воображении эксплуатацию невинных людей вторгающейся имперской властью. Связанная с этим образом распространённая тревога отравления, плохого молока и токсичного питания так же часто характеризует шизоидных людей. Одна из моих шизоидных друзей спросила меня во время обеда: “Что такого в этих соломинках? Почему людям нравится пить через соломинку?” “Нужно сосать”, - предположила я. “Фу!” - содрогнулась она.

Шизоиды часто описываются членами семьи как гиперсензитивные и тонкокожие. Дойдж (Doidge, 2001) подчёркивает их “повышенную проницаемость”, чувство того, что они без кожи, отсутствия адекватной защиты от стимулов и отмечает превалирующие картины повреждённой кожи в их фантазийной жизни. После чтения ранней версии этой статьи один шизоидный коллега прокомментировал: “Чувство прикосновения очень важно. Мы одновременно боимся его и хотим.” Ещё в 1949 Бергманн и Эскалона наблюдали, что некоторые дети показывают с рождения обострённую чувствительность к свету, звуку, прикосновению, запахам, движениям и эмоциональному тону. Несколько шизоидов говорили мне, что их любимой сказкой в детстве была “Принцесса на горошине”. Чувство, что они легко будут перегружены инвазивными другими, часто выражается в ужасе затопления, страхах пауков, змей и других пожирателей и, вслед за Э.А. По, страхе быть погребённым заживо.

Их адаптация к миру, который гиперстимулирует и приводит к агонии, усложняется ещё и опытом отвержения и токсичности значимых других. Большинство моих шизоидных пациентов вспоминают, что их разгневанные родители говорили им, что они “чересчур чувствительные”, “невыносимые”, “слишком разборчивые”, что они “делают из мухи слона”. Таким образом их болезненный опыт постоянно отвергался теми, кто должен был о них позаботиться, и кто из-за своего отличающегося темперамента не мог идентифицироваться с острой сензитивностью своего ребёнка и часто относился к нему нетерпеливо, озлобленно и даже презрительно. Наблюдения Хана (Khan, 1963) о том, что шизоидные дети демонстрируют эффект “куммулятивной травмы” - один из способов обозначить это повторяющееся отвержение. Легко видеть, как уход становится предпочтительным способом адаптации: внешний мир чересчур давит, опыт аннулируется, от шизоидного ребёнка требуется поведение, которое мучительно сложно и к нему относятся как к сумасшедшему за то, что он реагирует на мир способом, который не может контролировать.

Ссылаясь на работу Фейрберна, Дойдж (Doidge, 2001), в восхитительном анализе шизоидных проблем из фильма “Английский пациент”, суммирует сложности детства шизоидного человека:

Дети … развивают интернализированное представление о дающем надежду, но отвергающем родителе … к которому они отчаянно привязаны. Такие родители часто неспособны к любви или слишком заняты собственными проблемами. Их дети награждаются, когда не требуют ничего, и обесцениваются и высмеиваются за выражение зависимости и потребности в привязанности . Таким образом детская картина “хорошего” поведения искажена. Ребёнок учится никогда не требовать и даже не желать любви, потому что это делает родителя более отдалённым и строгим. Ребёнок затем может прикрывать чувства одиночества, пустоты и того, что над ним насмехаются, фантазиями (часто бессознательными) о своей самодостаточности. Фейрберн утверждал, что трагедия шизоидного ребёнка в том, что … он верит, что деструктивная сила внутри него - это любовь, а не ненависть. Любовь пожирает. Следовательно, главная деятельность психики шизоидного ребёнка - в том чтобы подавить нормальное желание быть любимым. 

Описывая цетральную проблему такого ребёнка, Зейнфельд (1993) пишет, что шизоид имеет “переполняющую потребность в зависимости от объекта, но это угрожает потерей себя”. Этот внутренний конфликт, тщательно изученный во множестве вариантов, является центром психоаналитического понимания структуры шизоидной личности.

Некоторые редко описанные аспекты шизоидной психики

1. Реакции на потерю и сепарацию

Нешизоидные люди, среди которых, по-видимому, авторы DSM и многих других описательных психиатрических традиций, часто заключают, что шизоиды неспособны сильно привязываться к другим и не реагируют на сепарацию, поскольку решают проблему близости/дистанции в пользу дистанцирования, и кажутся цветущими, находясь в одиночестве. Однако, они могут иметь очень сильные привязанности. Те привязанности, которые у них есть, могут быть инвестированы сильнее, чем у людей с более “анаклитической” психикой. Поскольку шизоидные люди чувствуют себя в безопасности с очень небольшим числом других, любая угроза или реальная потеря связей с людьми, с которыми они действительно чувствуют себя комфортно, может быть опустошающей. Если в мире всего три человека, кто тебя по-настоящему знает, и один из них исчез - значит, исчезла треть всей поддержки.

Частая причина поисков психотерапии у шизоидной личности - утрата. Другой, связанной причиной, является одиночество. Как отмечала Фромм-Райхманн (1959/1990), одиночество - это болезненное эмоциональное переживание, которое остаётся странно неисследованным в профессиональной литературе. Факт того, что шизоидные люди регулярно отстраняются и ищут уединения - не свидетельство их иммунности к нему; не более, чем избегание аффекта обсессивной личностью - свидетельство безразличия к сильным эмоциям, или цепляние депрессивного человека - свидетельство нежелания автономии. Шизоиды могут искать терапию, потому что, как пишет Гантрип (Guntrip,1969), они отдалились от значимых отношений так сильно, что чувствуют себя обессиленными, бесплодными и внутренне мёртвыми. Или приходят в терапию с конкретной целью: пойти на свидание, стать более социальными, начать или улучшить сексуальные отношения, победить то, что другие называют в них “социофобией”.

2. Чувствительность к неосознаваемым чувствам других

Возможно, из-за того, что они сами не защищены от нюансов собственных первичных мыслей, чувств и импульсов, шизоиды могут быть удивительно сонастроены с бессознательными процессами других. То, что очевидно для них, часто остаётся невидимым для менее шизоидных людей. Иногда я думала, что веду себя совершенно непринуждённо и вполне обыкновенно, при этом обнаруживая, что шизоидные друзья или пациенты интересуются о моём “обычном” душевном состоянии. В моей книге о психотерапии (McWilliams, 2004), я рассказываю историю о шизоидной пациентке, женщине, у которой самые яркие привязанности были по отношению к животным, кто единственная из моих пациентов заметила, что меня что-то беспокоит в неделю после того, как мне диагностировали рак груди и я пыталась сохранить этот факт в тайне, ожидая дальнейших медицинских процедур. Другая шизоидная пациентка однажды пришла на сессию вечером, когда я ожидала провести выходные со старым другом, взглянула на меня, пока я садилась на своё место, думая, что двигаюсь совершенно обычно, оставаясь в профессиональной рамке, и шутливо сказала мне: “Ну, сегодня мы такие счастливые!”

Одно редко замечаемое затруднение, в которое постоянно оказываются втянуты межличностно сензитивные шизоиды - это социальные ситуации, в которых они воспринимают происходящее на невербальном уровне лучше, чем другие. Шизоиды, скорее всего, усвоили из болезненной истории родительского пренебрежения и своих социальных оплошностей, что некоторые вещи, которые он или она наблюдают, очевидны всем, а некоторые - однозначно невидимы. И поскольку все скрытые процессы могут быть одинаково видимы для шизоида, ему невозможно понять, о чём говорить социально приемлемо, а что незамечено или неприлично иметь в виду. Таким образом, некоторая часть ухода шизоидной личности может представлять собой не столько автоматический защитный механизм, сколько сознательное решение, что осторожность - лучшая часть отваги.

Такая ситуация неизбежно болезненна для шизоидного человека. Если в комнату пробрался метафорический невидимый слон, он или она начнёт задаваться вопросом о смысле разговора перед лицом такого молчаливого отрицания. Поскольку шизоиду свойственен недостаток подавляющих защит, им сложно понять такие защиты в других людях, и они остаются наедине с вопросом “Как мне включиться в разговор, не показав виду, что я знаю правду?” Может быть параноидная грань этого опыта невысказанности: возможно, другие прекрасно знают про слона и сговорились не упоминать о нём. Какую опасность они ощущают, которой не ощущаю я? Или они искренне не видят слона, и в таком случае, их наивность или неведение могут быть одинаково опасными. Керри Гордон (Gordon, неопубликованная статья) замечает, что шизоидная личность живёт в мире возможного, а не вероятного. Как и со всеми паттернами, которые повторяют какую-то тему вновь и вновь, имея свойство самосбывающегося пророчества, шизоидный уход одновременно повышает тенденцию жить в первичном процессе и создаёт ещё больший уход из-за агрессивных обстоятельств невероятно интимного проживания в реальности, где первичные процессы ясно видны.

3. Единство с вселенной

Шизоидные личности часто бывают охарактеризованы как имеющие защитные фантазии всемогущества. К примеру, Додж (Doidge, 2001) упоминает на первый взгляд сотрудничающего пациента, который “раскрыл уже глубоко в терапии, что у него всегда была всемогущая фантазия о том, что он контролировал всё, что я говорил”. Однако, шизоидное чувство всемогущества критически отличается от такового у нарциссической, психопатической, параноидной или обсессивной личности. Вместо того, чтобы инвестировать в грандиозную самопрезентацию, или поддерживать защитное стремление к контролю, шизоидные люди имеют тенденцию чувствовать глубокую и взаимопроникающую связь со своим окружением. Они могут допускать, к примеру, что их мысли влияют на их окружение, так же как окружение влияет на их мысли. Это скорее органичное, синтонное убеждение, чем исполняющая желание защита (Khan, 1966). Гордон (неопубликованная статья) охарактеризовал этот опыт скорее как “вездесущность”, чем всемогущество, и связывает это с понятием симметричной логики Матте-Бланко (Matte-Blanco,1975).

Это чувство связи со всеми аспектами окружения может включать в себя одушевление неодушевлённого. Эйнштейн, к примеру, подходил к пониманию физики вселенной, идентифицируясь с элементарными частицами и размышляя о мире с их точки зрения. Тенденция чувствовать сродство с вещами понимается как последствия отвержения других людей, но она так же может быть неподавленным доступом к анимистской позиции, которая всплывает лишь в сновидениях или смутных воспоминаниях того, как мы думали в детстве. Однажды, когда мы с подругой ели кексы, она прокомментировала: “Хорошо, что этот изюм меня не беспокоит.” Я спросила, что не так с изюмом: “Тебе не нравится вкус?” Она улыбнулась: “Как ты не понимаешь, изюмины могли бы быть мухами!” Коллега, с которой я поделилась этой историей, вспомнила, что её муж, которого она признаёт шизоидным, не любит изюм по другой причине: “Он говорит, изюмины прячутся”.

4. Шизоидно-истероидный роман

Выше я упоминала о том, что меня привлекают люди с шизоидной психологией. Когда я думаю об этом феномене и вижу частоту с которой гетеросексуальные женщины с истероидной динамикой вовлекаются в отношения с мужчинами, имеющими шизоидные черты, я обнаруживаю, что в добавок к обезоруживающей честности шизоидных людей, есть и динамические причины для такого резонанса. Клинические описания изобилуют описаниями истероидно-шизоидных пар, их недопониманий, проблем приближающегося и отдаляющегося партнёров, неспособности каждой стороны увидеть, что партнёр не могущественный и требовательный, а испуганный и нуждающийся. Но, несмотря на наши недавние признания интерперсональных процессов двух человек, удивительно мало профессиональных работ об интерсубъективных последствиях специфических и контрастирующих личностных особенностей. Рассказ Аллена Уилиса “Мужчина, лишённый иллюзий, и мечтательная дева” (“The Illusionless Man and the Visionary Maid”, 1966/2000) и классическое определение окнофила и филобата Балинта (Balint, 1945) - кажутся мне более релевантными для шизоидно-истероидной химии, чем любые недавние клинические описания.

Взаимное восхищение между более истероидной и более шизоидной личностями редко одинаково. В то время, как истероидно организованная женщина идеализирует способность шизоидного мужчины быть одиноким, “говорить истину сильным мира сего”, контейнировать аффект, подниматься на уровни креативного воображения, о которых она может только мечтать, шизоидный мужчина восхищается её теплотой, комфортом с другими, эмпатичностью, изяществом в выражении эмоций без неуклюжести или стыда, способностью выражать собственную креативность в отношениях. С той же силой, с которой противоположности притягиваются, а истероидные и шизоидные люди идеализируют друг друга - затем они сводят друг друга с ума, когда их взаимные потребности в близости и дистанции сталкиваются в конфликте. Дойдж (Doidge, 2001) удачно сравнивает любовные отношения с шизоидным человеком с судебной тяжбой.

Я думаю, что сходство между этими типами личности идёт гораздо дальше. И шизоидную и истероидную психологии можно описать как гиперсензитивные и поглощённые страхом чрезмерной стимуляции. В то время как шизоидная личность боится оказаться чрезмерно стимулированной внешними источниками, истероидный человек чувствует страх перед драйвами, импульсами, аффектами и другими внутренними состояниями. Оба типа личности так же описываются как связанные с кумулятивной или резкой травматизацией. Оба почти наверняка более право- чем левополушарные. И шизоидные мужчины и истероидные женщины (по крайней мере относящие себя к гетеросексуалам - мой клинический опыт недостаточен, чтобы обобщать на другие случаи) имеют тенденцию видеть родителя противоположного пола как центр власти в семье и оба чувствуют, что в их психическую жизнь слишком легко вторгался именно этот родитель. Оба они страдают от поглощающего чувства голода, который шизоидная личность пытается укротить, а истероидная - сексуализировать. Если я права, описывая эти сходства, тогда часть магии между шизоидной и истероидной личностью основана на сходстве, а не на различии. Артур Роббинс (личная беседа) идёт так далеко, что заявляет, что внутри шизоидной личности находится истероидная и наоборот. Исследование этой идеи - материал для отдельной статьи, которую я надеюсь написать в будущем.

Терапевтические последствия

Люди с заметной шизоидной динамикой, по крайней мере те, кто находится на здоровом краю, более витальные и межличностно компетентные, имеют тенденцию привлекаться в психоанализ и психоаналитическую терапию. Обычно они не могут себе представить, как можно согласиться в терапии на протокольные интервенции, опускающие индивидуальность и исследование внутренней жизни на второстепенные роли. Если у них есть ресурс выдерживать терапевтическую работу, то высоко функционирующие шизоидные люди - отличные кандидаты для психоанализа. Им нравится факт того, что аналитик сравнительно мало прерывает их ассоциативный процесс, они наслаждаются безопасным пространством, предоставляемым кушеткой, им нравится быть свободными от потенциальной гиперстимуляции материальностью терапевта и от его выражений лица. Даже приходя раз в неделю в сеттинге лицом к лицу, шизоидные пациенты оказываются благодарными, когда терапевт осторожно избегает преждевременного сближения и вторжения. Поскольку они “понимают” первичный процесс и знают, что обучение терапевта включает в себя понимание этого процесса, они могут надеяться, что их внутренняя жизнь не вызовет шока, критики или обесценивания.

Несмотря на то, что большинство высокофункциональных шизоидных пациентов принимают и ценят традиционную аналитическую практику, то, что происходит в успешном лечении таких пациентов не очень хорошо отражено в классической фрейдовской формулировке перевода бессознательного в сознательное. Хотя некоторые бессознательные аспекты шизоидного опыта, особенно стремление к зависимости, вызывающее защитное отстранение, действительно становятся более сознательными в успешной терапии, большая часть того, что обеспечивает терапевтическую трансформацию, включает новый опыт развития самости в присутствии принимающего, невторгающегося и в то же время выраженно откликающегося другого (Gordon, неопубликованная статья). Знаменитый голод шизоидной личности, в моём опыте, это голод по узнаванию, о котором так выразительно писал Бенджамин (Benjamin, 2000), узнаванию их субъективной жизни. Именно способность вкладываться в борьбу за то, чтобы быть узнанными и восстанавливать этот процесс, когда он нарушается - то, что было ранено глубже всего у тех из них, кто приходит к нам за помощью.

Винникотт, чьи биографы (Kahr, 1996; Phillips, 1989; Rodman, 2003) описывают его, как глубоко шизоидного человека, описал развитие младенца на языке, который прямо применим для лечения шизоидного пациента. Его концепция заботящегося другого, который позволяет ребёнку “продолжать бытие” и “оставаться в одиночестве в присутствии матери” не может быть более релевантной. Принятие важности поддерживающего окружения, характеризуемого невторгающимися другими, ценящими истинную витальную самость, вместо попыток следовать защитным механизмам других, может быть рецептом для психоаналитической работы с шизоидными пациентами. До тех пор, пока нарциссизм психоаналитика не выражает себя в необходимости заваливать анализанда интерпретациями, классическая аналитическая практика даёт шизоидной личности пространство чувствовать и говорить в темпе, который он может выдержать.

Тем не менее, в клинической литературе уделено внимание к особым потребностям шизоидных пациентов, которые нуждаются в чём-то, идущем дальше стандартной техники. Во-первых, поскольку говорить искренне может быть невыносимо болезненным для шизоидного человека, а получать ответ с эмоциональной непосредственностью может быть сравнительно подавляющим, терапевтические отношения могут быть расширены промежуточными способами передачи чувств. Одна из моих пациенток, которой приходилось бороться каждую сессию чтобы просто заговорить, в конце концов позвонила мне по телефону в слезах. “Я хочу, чтобы вы знали, что я хочу говорить с вами” - сказала она, - “но это слишком больно”. В конце концов мы смогли добиться терапевтического прогресса довольно нестандартным способом - я зачитывала ей доступную и наименее уничижительную психоаналитическую литературу по шизоидной психологии и спрашивала, подходят ли приведённые описания к её опыту. Я надеялась освободить её от агонии формулирования и придания голоса чувствам, которые она считала непереносимыми для других и которые она считала симптомами глубокого уединённого сумасшествия. Она сообщила, что впервые в жизни узнала о существовании других, таких же как она, людей.

Шизоидный пациент, который напрямую не может описывать мучительную изоляцию, может говорить о таком состоянии сознания, если оно появляется в фильме, поэме или рассказе. Эмпатические терапевты, работающие с шизоидными клиентами, часто обнаруживают себя либо начавшими разговор, либо отвечающими на разговор о музыке, изобразительных искусствах, театре, литературных метафорах, антропологических открытиях, исторических событиях или идеях религиозных и мистических мыслителей. По контрасту с обсессивными пациентами, которые избегают эмоций путём интеллектуализации, шизоидные пациенты могут найти возможным выражать аффект, как только у них есть интеллектуальное средство с помощью которого можно это сделать. Из-за такого транзитного способа, арт-терапия долго считалась особенно подходящей для этих пациентов.

Во-вторых, сензитивные клиницисты отмечают, что шизоидные люди обладают “радаром” для распознавания избегания, наигранности и фальши. Из-за этой и других причин, терапевту может быть необходимо быть более “реальным” с ними в терапии. В отличие от анализандов, которые с готовностью эксплуатируют информацию о терапевте для обслуживания своих интрузивных потребностей, или наполнения идеализации и обесценивания, шизоидные пациенты имеют склонность принимать раскрытие терапевта с благодарностью и продолжают уважать его частное личное пространство. Пациент из Израиля, пишущий под псевдонимом, отмечает:

люди с шизоидной личностью … имеют тенденцию чувствовать себя более комфортно с теми, кто остаётся в контакте с собой, кто не боится раскрывать свои слабости и выглядеть простыми смертными. Я ссылаюсь на атмосферу неформальную и расслабенную, где принимается, что люди ошибаются, могут потерять контроль, вести себя по-детски или даже неприемлемо. В таких условиях человек, который очень сензитивен по природе, может быть более открытым и тратить меньше энергии на то, чтобы прятать своё отличие от других” (“Mitmodedet”, 2002).

Роббинс (Robbins, 1991) в описании случая, иллюстрирующего одновременно его сензитивность к связывающим темам и осведомлённость о нужде пациента в том, чтобы терапевт был реален, описывает шизоидную женщину, пришедшую к нему опустошённой из-за внезапной смерти её аналитика и ещё неспособной говорить о её боли. Фантазия, которую она пробудила в нём - незнакомец на одиноком острове, одновременно удовлетворённый и молящий о спасении, - выглядела потенциально слишком пугающей, чтобы делиться ею. Терапия начала углубляться, когда на сеансе речь зашла о тривиальной теме: “Однажды она вошла и упомянула, что только что перекусила в ближайшей пиццерии ... Мы начали говорить о разных пиццериях в Вест Сайде, оба согласились, что “Sal” - лучшая. Мы продолжали делиться этим общим интересом, теперь продолжив говорить о пиццериях во всём Манхэттене. Мы обменивались информацией и, похоже, получали взаимное удовольствие в таком обмене. Определённо, сильное отступление от стандартной аналитической процедуры. На более тонком уровне, мы оба начали узнавать что-то очень важное о другом, хотя я подозреваю, что её знание в большой степени осталось неосознанным. Мы оба знали, что означало есть на бегу, будучи голодным перехватить что-то, заполняющее невыразимую чёрную дыру, в лучшем случае бывшее всего лишь паллиативом для неутолимого голода. Этот голод, конечно, хранился при себе, для тех, кто мог вынести интенсивность такого хищничества. … Разговоры о пицце стали нашим мостом для объединения, воспроизведением общей связи, которая в конце концов стала начальной точкой для придания формы настоящему и прошлому пациентки. Наш контакт через пиццу послужил убежищем, местом, где она почувствовала себя понятой”.

Одна из причин того, что раскрытие личного опыта терапевта катализирует терапию с шизоидным пациентом в том, что даже больше чем другие люди, эти пациенты нуждаются в том, чтобы их субъективный опыт был узнан и принят. Подтверждение чувств успокаивающе для них, а “голая” интерпретация, как бы аккуратна она ни была, может не справиться с передачей идеи о том, что проинтерпретированный материал - нечто обыкновенное и даже в чём-то позитивное. Я знаю многих людей, проведших годы в анализе и вынесших детальное понимание их основной психодинамики и в то же время оставшихся с чувством, что их самораскрытия были скорее постыдными признаниями, чем выражением их базовой человечности во всей своей нормальной порочности и добродетели. Способность аналитика быть “реальным” - иметь недостатки, быть неправым, сумасшедшим, неуверенным, борющимся, живым, взволнованным, аутентичным - это возможный путь содействия самопринятию шизоидной личности. Вот почему я считаю саркастичное высказывание моего друга “Ну да, кому вы рассказываете!” (реакция на его собственные тревоги о потере разума) - как одновременно типично психоаналитическое и глубоко эмпатичное.

Наконец, есть опасность, что когда шизоидному пациенту станет комфортнее раскрываться в терапии, он сделает профессиональные отношения суррогатом для удовлетворения потребностей в общении, вместо поисков отношений вне аналитического кабинета. Многие терапевты работали с шизоидным пациентом месяцы и годы, чувствуя возрастающую благодарность за их вовлечённость, перед тем как вспомнить, с потрясением, что человек изначально пришёл, потому что хотел развить интимные отношения, которые до сих пор так и не начались, и нет никаких признаков их начала. Поскольку грань между тем, чтобы быть вдохновляющим и занудно пилящим может быть тонка, это сложное искусство поощрить пациента, не вызвав в нём чувств вашей нетерпеливости и критицизма, как было с его ранними объектами. И когда терапевт неизбежно проваливается в том, чтобы восприниматься по-другому, необходима дисциплина и терпение, чтобы контейнировать боль и яростное возмущение по поводу того, что шизоид снова чувствует себя втянутым в токсичную зависимость.

Заключительные комментарии

В этой статье я обнаружила, что чувствую себя как посланник сообщества, которое предпочитает не вовлекать себя в публичные отношения. Интересно то, какие аспекты психоаналитического мышления входят в публичную профессиональную сферу как есть, а какие аспекты остаются сравнительно скрытыми. По своим заслугам, работа Гантрипа должна была сделать для шизоидной психологии то же, что Фрейд сделал для эдипального комплекса или Кохут для нарциссизма; то есть, выявить её присутствие во многих областях и дестигматизировать наше отношение к ней. И всё же даже некоторые опытные психоаналитические терапевты незнакомы с темой или безразличны к аналитическому размышлению о шизоидной субъективности. Я предполагаю, что по объективным причинам ни один автор, понимающий шизоидную психологию изнутри, не имеет побуждения, которое имели Фрейд и Кохут, чтобы начать агитировать за универсальность темы, которая распространяется на их собственную субъективность.

Я так же задаюсь вопросом, нет ли здесь более широкого параллельного процесса, в таком отсутствии общего интереса к психоаналитическому знанию о шизоидных проблемах. Джордж Атвуд однажды сказал мне, что сомнения в существовании множественной личности (диссоциативное расстройство личности) поразительно соответствует продолжающейся стихийной внутренней борьбе травмированной личности, которая развила диссоциативную психологию: “Я помню это правильно, или я только придумываю это? Это действительно произошло или я воображаю это?” Как если бы сообщество профессиональных психотерапевтов как целое, в своей дихотомической позиции по поводу того, действительно ли существуют диссоциативные личности или нет, оказывается захвачено обширным неосознаваемым контрпереносом, который отражает борьбу пациентов. Сходно с этим, мы можем задаваться вопросом, не является ли наша маргинализация шизоидного опыта отражением внутренних процессов, которые держат шизоидных людей на окраинах нашего общества.

Я думаю, что мы в психоаналитическом сообществе одновременно понимаем и не понимаем шизоидную личность. Мы посвящены в блестящие работы о природе шизоидной динамики, но сходно с тем, как это бывает в психотерапии при инсайте без принятия себя, открытия наиболее бесстрашных исследователей этой области слишком часто были переведены в рамки патологии. Многие пациенты, приходящие к нам в поисках помощи, действительно имеют патологические версии шизоидной динамики. Другие, включая бесчисленных шизоидов, которые никогда не чувствовали потребности в психиатрическом лечении, представляют высокоадаптивные версии сходной динамики. В этой статье я исследую отличия шизоидной психологии от других форм “я” и подчеркиваю, что это отличие не является по своей природе худшим или лучшим, не более или менее зрелым, ни приостановкой, ни достижением развития. Это просто то, чем данная психология является, и ей необходимо быть принятой такой, какая она есть.

Благодарности

Автор благодарит George Atwood, Michael Eigen, Kerry Gordon, Ellen Kent, Sarah Liebman, Arthur Robbins, Deborah Thomas, и покойного Wilson Carey McWilliams за их вклад в написание этой статьи.

 

Перевод с английского М.А. Исаевой.

 

Some Thoughts about Schizoid Dynamics

Annotation

The article is devoted to schizoid psychodynamics and the principles of psychoanalytic psychotherapy of schizoid personality disorder.

Keywords: schizoid personality disorder, schizoid psychodynamics, psychoanalytic psychotherapy, psychoanalysis.

Литература:
  • Akhtar, S. (1992). Broken structures: Severe personality disorders and their treatment. Northvale, NJ: Jason Aronson.
  • Aron, E. N. (1996). The highly sensitive person: How to thrive when the world overwhelms you. New York: Broadway Books.
  • Balint, M. (1945). Friendly expanses–Horrid empty spaces. International Journal of Psycho-Analysis, 36, 225-241.
  • Balint, M. (1968). The basic fault: Therapeutic aspects of regression. London: Tavistock.
  • Benjamin, J. (2000). Intersubjective distinctions: Subjects and persons, recognitions and breakdowns. Psychoanalytic Dialogues, 10, 43-55.
  • Bergman, A., & Escalona, S. K. (1949). Unusual sensitivities in very young children. Psychoanalytic Study of the Child, 4, 333-352.
  • Doidge, N. (2001). Diagnosing The English Patient: Schizoid fantasies of being skinless and being buried alive. Journal of the American Psychoanalytic Association, 49, 279-309.
  • Eigen, M. (1973). Abstinence and the schizoid ego. International Journal of Psycho-Analysis, 54, 493-498.
  • Eigen, M. (1998). The psychoanalytic mystic. London: Free Association Books.
  • Eigen, M. (2004). The sensitive self. Middletown, CT: Wesleyan University Press.
  • Elkin, H. (1972). On selfhood and the development of ego structures in infancy. Psychoanalytic Review, 59, 389-416.
  • Fairbairn, W. R. D. (1940). Schizoid factors in the personality. In Psychoanalytic studies of the personality (pp. 3-27). London: Routledge & Kegan Paul, 1952.
  • Fromm-Reichmann, F. (1990). Loneliness. Contemporary Psychoanalysis, 26, 305-329.
  • Gabbard, G. O. (1994). Psychodynamic psychiatry in clinical practice: The DSM-IV edition. Washington, CD: American Psychiatric Press.
  • Gordon, K. (2002). Schizoid hunger, schizoid love. Unpublished manuscript.
  • Guntrip, H. (1969). Schizoid phenomena, object relations and the self. New York: International Universities Press.
  • Kahr, B. (1996). D. W. Winnicott: A biographical portrait. Guilford, CT: International Universities Press.
  • Kernberg, O. F. (1984). Severe personality disorders: Psychotherapeutic strategies. New Haven, CT: Yale University Press.
  • Khan, M. (1963). The concept of cumulative trauma. Psychoanalytic Study of the Child, 18, 286-306.
  • Khan, M. (1966). Role of phobic and counterphobic mechanisms and separation anxiety in schizoid character formation. International Journal of Psycho-Analysis, 47, 306-312.
  • Klein, M. (1946). Notes on some schizoid mechanisms. International Journal of Psycho-Analysis, 27, 99-110.
  • Laing, R. D. (1965). The divided self: An existential study in sanity and madness. Baltimore: Penguin.
  • Laney, M. O. (2002). The introvert advantage: How to thrive in an extrovert world. New York: Workman.
  • Laughlin, H. (1979). The ego and its defenses (2nd ed.). New York: Jason Aronson.
  • Matte-Blanco, I. (1975). The unconscious as infinite sets: An essay in bi-logic. London: Duckworth.
  • McWilliams, N. (1994). Psychoanalytic diagnosis: Understanding personality structure in the clinical process. New York: Guilford.
  • McWilliams, N. (2004). Psychoanalytic psychotherapy: A practitioner’s guide. New York: Guilford Press.
  • “Mitmodedet,” (2002). Living with a schizoid personality. Israel Annals of Psychiatry and Related Disciplines, 39, 189-191.
  • Phillips, A. (1989). Winnicott. Cambridge, MA: Harvard University Press.
  • Robbins, A. (1991). Filling the void on the run: A case study of a schizoid patient. In E.
  • Thorne. & S. H. Schaye (Eds.), Psychoanalysis today: A casebook. Springfield, IL: Charles C. Thomas.
  • Rodman, F. R. (2003). Winnicott: Life and work. Cambridge, MA: Perseus Books.
  • Rufus, A. R. (2003). Party of one: The loner’s manifesto. New York: Avalon.
  • Sass, L. A. (1992). Madness and modernism: Insanity in the light of modern art, literature, and thought. New York: Basic Books.
  • Seinfeld, J. (1991). The empty core: An object relations approach to psychotherapy of the schizoid personality. Northvale, NJ: Jason Aronson.
  • Shedler, J., & Westen, D. (2004), Refining personality disorder diagnosis: Integrating science and practice. American Journal of Psychiatry, 161, 1350-1365.
  • Steiner, J.(1993). Psychic retreats: Pathological organizations in psychotic, neurotic and borderline patients. London: Routledge.
  • Vailliant, G. E., Bond, M., & Vailliant, C. O. (1986). An empirically validated hierarchy of defenses. Archives of General Psychiatry, 42, 597-601.
  • Weinberger, D. R. (2004). Genetics, neuroanatomy, and neurobiology. In Nemeroff, C. B. (Ed.). New findings in schizophrenia: An update on causes and treatment. Clinical Psychiatry News, 32, Suppl.
  • Wheelis, A. (1956). The vocational hazards of psychoanalysis. International Journal of Psycho-Analysis, 37, 171-184.
  • Wheelis, A. (1966). The illusionless man and the visionary maid. In The illusionless man: Fantasies and meditations on disillusionment (pp. 13-44). New York: Other Press.

Структурное интервью (Глава из книги «Тяжелые личностные расстройства») , Отто Кернберг

infopsychology 0

Главная цель настоящей главы - показать практическую ценность структурного интервью, преимущественно при дифференциальной диагностике пограничных состояний. Детальное клиническое описание разнообразных картин, которые мы наблюдаем во время структурного интервью, поможет понять также и ограниченность данного подхода. Можно кратко сформулировать следующий общий принцип: чем яснее проявляются симптомы психоза или синдрома органического поражения головного мозга, тем в большей мере структурное интервью напоминает традиционный психиатрический осмотр. Но когда мы встречаемся с пациентами, страдающими неврозами или пограничными нарушениями, тогда преимущества структурного интервью сразу становятся очевидными. Структурное интервью не только помогает провести четкие разграничения при дифференциальной диагностике, но также дает информацию относительно прогноза и показаний к психотерапии. Оно дает представление о мотивациях пациента, о его способности к интроспекции и к сотрудничеству в процессе психотерапии, а также позволяет оценить потенциальную возможность отыгрывания вовне и психотической декомпенсации.

Возникает важный вопрос: следует ли до структурного интервью проводить стандартный сбор данных об истории пациента, заменяя, таким образом, традиционный психиатрический осмотр структурным диагностическим интервью? Или же и стандартный сбор данных, и традиционное психиатрическое обследование должны уступить место структурному интервью, которое может закончиться выборочным сбором данных из истории пациента, в зависимости от тем, затронутых в процессе самого структурного интервью?

Преимущества классического начала со сбором данных об истории пациента заключаются в том, что такой подход проще для психиатров, привыкших собирать медицинскую историю и проводить осмотр. Кроме того, он позволяет психиатру быстро диагностировать явные признаки психоза или синдрома органического поражения головного мозга (а в этих случаях структурное интервью менее важно). К тому же такой более традиционный подход снижает первоначальную тревогу пациента, поскольку укладывается в рамки обычных ожиданий, связанных с отношениями доктора и больного. Стандартное начало со сбором данных об истории пациента помогает также избежать преждевременной активизации примитивных защит (что может породить крайне негативное отношение к терапевту или противостояние ему, особенно при взаимодействии с параноидным пациентом).

Недостатки традиционного начала, предшествующего структурному интервью, заключаются в том, что оно помогает пациенту спрятать свои основные механизмы защиты. Особенно это проявляется в случаях, когда мы имеем дело с пограничными или невротическими структурами: пациент может защитно "адаптироваться" к ситуации интервью, он снижает свою тревогу и одновременно скрывает от нас свои конфликты и ранние взаимоотношения переноса.

Взвешивая все "за" и "против", я могу сказать следующее: чем меньше у терапевта времени для полного обследования пациента и чем меньше его опыт в проведении структурного интервью, тем больше показаний к тому, чтобы начинать со стандартного опроса, а уже потом перейти к структурному интервью. И напротив, чем больше в нашем распоряжении времени, чем опытнее терапевт и чем более дифференциальная диагностика сосредоточена на том, как отличить невротические структуры от пограничных или же пограничные от психотических, - тем больше показаний к тому, чтобы начать со структурного интервью, понимая, что необходимую информацию об истории пациента мы естественным образом узнаем на поздних стадиях интервью.

Интервью начинается с того, что пациенту предлагают кратко рассказать о причинах, заставивших его обратиться к терапевту, о том, чего он ожидает от терапии, о его главных симптомах, проблемах или трудностях. Ход беседы с пациентом после того, как он ответит на первоначальные вопросы, может быть разным; это зависит от разных подходов к структурному интервью (Stone, 1980; Selzer, 1981). Я предпочитаю производить систематический поиск, основанный на первоначальной информации, обозревая цикл "ключевых" симптомов, связанных между собой; эти психопатологические симптомы изображены вне окружности на схеме 1.

Когда первоначальное обзорное исследование закончено, терапевт концентрируется на важнейших симптомах, которые выявились в процессе интервью, исследуя их по мере того, как они проявляются здесь-и-теперь, используя прояснение, конфронтацию, осторожную интерпретацию, пристально следя за реакциями пациента на действия терапевта. Способность пациента переживать эмпатию по отношению к стараниям терапевта, способность участвовать в прояснении идентичности своего Эго, объектных отношений, тестирования реальности и конфигурации защита-импульс показывает, насколько он склонен к интроспекции. Структурный диагноз во многом зависит от того, как пациент отвечает на прояснения, конфронтации и интерпретации терапевта.

 Если, например, при первоначальном исследовании терапевт обнаружил признаки диффузной идентичности и недостаточную способность к тестированию реальности, то он первым делом стремится к тому, чтобы эти проявления усилились здесь-и-теперь в процессе интервью. Затем он применяет конфронтацию, обращая внимание пациента на противоречивость его слов и другие признаки непоследовательности, которые заставляют предположить защитную природу его поведения. Кроме того, терапевт осторожно интерпретирует возможное значение этих противоречий, что заставляет пациента углубиться в исследование своего поведения и своих мотиваций. У пациента спрашивают, что он думает об этих противоречиях, что он по отношению к ним чувствует, какая еще информация нужна, чтобы прояснить смысл такого поведения.

Реакции пациента на все это чрезвычайно важны, именно на их основе можно отличить друг от друга невротические, пограничные и психотические структуры. У пограничных пациентов, поскольку у них сохранена способность к тестированию реальности, часто происходят неожиданные изменения и улучшение функционирования в ответ на прояснения, конфронтации и интерпретации терапевта. Они способны чувствовать эмпатию к "замешательству" терапевта, они могут прояснять свое восприятие и изменять его, они могут конструктивно использовать полученные новые данные позже в течение интервью. Кроме того, пограничные пациенты в какой-то мере способны к интроспекции и к инсайту относительно причин своего противоречивого поведения. Как уже упоминалось выше, пациенты с психотической структурой не способны чувствовать эмпатию по отношению к обычным социальным критериям реальности, поэтому, когда терапевт пытается применить прояснение, в ответ у такого пациента ярче проявляются признаки нарушения тестирования реальности. Пациенты с невротическими нарушениями, в отличие от пограничных пациентов, обладают целостной Я-концепцией, что вызывает у терапевта углубление эмпатии по отношению к различным сторонам их конфликтов и реальной жизни, к целостным образам значимых других людей. Благодаря этой целостности описываемые таким пациентом межличностные отношения и история его жизни приобретают конкретность и четкость. Хотя реалистичное поведение пограничных пациентов в процессе интервью и улучшается, в то же время открывается пустота, хаотичность и запутанность их жизненной ситуации и объектных отношений.

Когда мы имеем дело с пациентами, которые с трудом облекают в слова свои мысли или ощущения, следует черпать диагностическую информацию из дополнительных источников. На основании этих данных мы строим предположения о ключевых симптомах. Затем в ситуации здесь-и-теперь пытаемся сконцентрироваться на этих симптомах, применяя конфронтацию, прояснение и интерпретацию. Такое, более детальное, исследование мы проводим по отношению к нескольким ключевым симптомам до тех пор, пока не получаем ясного структурного диагноза.

Таким образом, структурное диагностическое интервью сочетает в себе психоаналитическое наблюдение, направленное на взаимодействие пациента и терапевта, с психоаналитической техникой интерпретации конфликтов и защитных действий, проявляющихся в этом взаимодействии. Цель же данного подхода заключается в том, чтобы выявить как классические ключевые симптомы, в которых проявляется психопатология, так и лежащую за ними структуру личности.

 Важной чертой данного подхода является его циклическая природа. Образ ключевых симптомов, размещенных вдоль окружности, дает терапевту, переходящему от одного симптома к другому, возможность вернуться к отправному пункту и начать новый цикл исследования. Это резко отличается от другой модели исследования, построенной по типу "дерева решений", где все ходы жестко фиксированы. Круговое движение по ключевым симптомам позволяет терапевту возвращаться столько раз, сколько это необходимо, к одной и той же теме, но в новом контексте, на более поздних стадиях интервью, заново проверяя свои первоначальные впечатления. Как мы увидим дальше, необязательно систематически исследовать ключевые симптомы один за другим. Данные, полученные при первоначальном исследовании, предполагают разные варианты дальнейшего циклического хода интервью.

Начальная фаза структурного интервью

Хорошо начать интервью с нескольких последовательных вопросов (заданных прямо или косвенно), которые ясно показывают пациенту, чего вы от него ожидаете, а также предполагают возможные способы ответа. Кроме того, способность пациента понять серию вопросов и запомнить их позволяет судить о некоторых ключевых симптомах. Вот пример типичного начала: "Мне интересно узнать, что привело вас сюда, в чем заключаются ваши сложности и проблемы, чего вы ожидаете от терапии, как вы сами смотрите на все это". Если интервью происходит во время консультации в госпитале, в контексте научного исследования или же когда терапевт располагает дополнительной информацией из других источников, он может добавить к вводным вопросам что-нибудь вроде: "Я уже имел возможность кое-что узнать о ваших трудностях, но мне очень хочется услышать непосредственно от вас, как вы сами смотрите на все это"; или: "Я хочу сказать вам, что, хотя у меня будет возможность узнать о ваших проблемах от персонала [или от того, кто направил вас на консультацию и т.д.], в настоящий момент я ничего о вас не знаю".

Такое введение позволяет пациенту начать разговор о своих симптомах и о том, что заставило его обратиться за помощью, и в то же время оставляет открытую возможность включить в свой рассказ и другие проблемы. Оно позволяет терапевту косвенно оценить, насколько сам пациент осознает свои нарушения и насколько он хочет от них избавиться, а также насколько реальны или нереальны его ожидания по отношению к терапии и как он реагировал на рекомендации, предлагавшиеся ему ранее.

 В ответ на такие вопросы пациент, не страдающий психозом или психопатологией органического происхождения, может начать свободный разговор о своих невротических симптомах и психологических проблемах социальной жизни, которые указывают на патологические черты характера; таким образом, мы видим косвенный признак нормальной способности к тестированию реальности. Способность запоминать вопросы и отвечать на них ясно и цельно также говорит о развитой сфере ощущений, хорошей памяти и нормальном, если не высоком, уровне интеллекта. Таким образом, все это представляет первый цикл исследования всего периметра ключевых симптомов.

Пациенты же с нарушениями в сфере ощущений (сниженное внимание, нарушенные ориентация, сознание, понимание, способность к суждениям) могут столкнуться с трудностями при попытке ответить на эти вопросы, то же самое относится к людям с расстройствами памяти или интеллекта (в частности, с ограниченными возможностями абстрактного мышления), то есть к пациентам с острым или хроническим синдромом органического поражения головного мозга.

Пациенты могут также отвечать на предложенные вопросы чрезмерно конкретно, неопределенно, путанно или уклончиво. Тогда терапевт может тактично попытаться прояснить несоответствие между вопросом и ответом. Стоит разобраться, чувствует ли сам пациент, что он полно ответил на поставленный вопрос, или же вопрос для него неясен, а, может быть, вызывает слишком тяжелые переживания. Если пациент не осознает того, что ему трудно следовать за вопросами терапевта, стоит повторить вопросы, несколько видоизменив слова, и посмотреть, стали ли они понятнее. Если пациента все еще испытывает трудности в понимании предложенных вопросов, надо исследовать природу этих трудностей. Таким образом, "войдя" в диагностический цикл через выявление симптомов, терапевт может быстро перейти к прояснению, конфронтации и интерпретации трудности, что позволит ему понять, происходит ли замешательство пациента из интенсивной тревоги, психотического неверного понимания всей ситуации, негативизма, нарушения ощущений или же из серьезных расстройств памяти и интеллекта.

Ответ пациента может почти или совсем не иметь отношения к заданному вопросу. Пациент, страдающий тяжелой шизофренией, пациент с гипоманиакальным синдромом или с серьезной патологией характера может воспользоваться первоначальным контактом с терапевтом для того, чтобы выразить свою параноидную уклончивость или навязчивый перфекционизм, пытаясь прояснять каждое предложение, сказанное терапевтом. Мазохистичный пациент может начать плакать, как если бы ему предложили невыносимо тяжелое задание. Все подобные реакции следует тактично исследовать, снова проясняя свой вопрос и в то же время пытаясь понять, какие трудности этот вопрос вызывает у пациента. Таким образом можно выявить ранние проявления потери тестирования реальности, психотические симптомы и острые или хронические органические симптомы - и одновременно обнаружить преждевременное развитие переноса, свойственное пациентам с серьезными расстройствами характера.

Если пациент адекватно отвечает на первоначальные вопросы, но затем путается в деталях, пытаясь глубже прояснить проблему, терапевт опять-таки должен искать различные симптомокомплексы. Может быть, если мы думаем о невротических симптомах, пациент запутался в подробностях из-за своих обсессивных тенденций? Может быть, он говорит неопределенно и осторожно из-за параноидных тенденций? Если его нарушения лежат в сфере тестирования реальности и психотических нарушений, может быть, его уклончивость связана с параноидным бредом или другой формой психотической интерпретации взаимодействия с терапевтом на интервью? А может быть, он теряется в подробностях из-за нарушения когнитивных функций: в сфере ощущений или из-за хронической недостаточности памяти и интеллекта? И тут снова тактичное прояснение, исследование возникающей трудности в ответе вместе с пациентом (конфронтация), гибкое исследование причин данной трудности в общении (интерпретация) могут помочь нам сфокусировать внимание на тех или иных ключевых симптомах, что сразу дает возможность подойти к описательным и структурным характеристикам пациента.

Если пациент способен понять начальные вопросы терапевта и ответить на них полно и ясно, давая цельную картину своих главных симптомов, которые заставили его к нам обратиться, а также описание других проблем и трудностей, то терапевт может задать дополнительные вопросы, вытекающие из полученной информации. Он, например, может попросить подробнее описать какие-то аспекты симптомов, может спросить, когда эти симптомы появились и как они развивались, какие еще явления связаны с ними. Так терапевт собирает полную информацию о невротических симптомах и одновременно косвенным образом убеждается в том, что у пациента нет нарушений в сфере ощущений, нет серьезного снижения памяти и нормально работает интеллект. Тем не менее, если сам пациент, описывая свои симптомы, отмечает недостаток внимания, памяти и когнитивных функций в целом, то терапевт должен сфокусироваться на симптомах острого или хронического синдрома органического поражения головного мозга, но уже понимая, что способность к тестированию реальности сохранена (так что пациент, даже если он и страдает органическими нарушениями, не является слабоумным).

Если ответы пациента не ведут в "органическом" направлении, но показывают прекрасный уровень функционирования сферы ощущений, памяти и интеллекта, можно предположить, что важнейшая информация о невротических симптомах уже получена. Тогда интервью, двигаясь по периметру, может перейти к исследованию патологических черт характера (см. схему 1).

Главным предметом структурного интервью является исследование патологических черт характера, фундаментально важное не только для того, чтобы оценить тип характера или обнаружить патологию личности, но и для оценки степени тяжести этих нарушений (и по этим же признакам оценить, не имеем ли мы дело с пограничной личностной организацией, где ключевым симптомом является диффузная идентичность). Первый вопрос, когда интервью сфокусировалось на чертах характера, может звучать так: "Вы рассказали мне о ваших проблемах, а теперь я хотел бы узнать побольше о том, какой вы человек. Если можете, опишите, как вы себя представляете; что, по вашему, мне важно узнать, чтобы действительно понять, что вы за человек?" Для пациента такой вопрос - непростая задача, он призывает к более глубокому исследованию, что при оптимальных условиях способно погрузить пациента в состояние саморефлексии. Он может начать описывать свои чувства по отношению к самому себе, важные стороны своей жизни (учеба или работа, семья, социальная жизнь, секс, культурные и политические интересы, отдых) и, в частности, основные взаимоотношения со значимыми другими.

Если пациент может спонтанно говорить таким образом о себе - это признак хорошей способности к тестированию реальности. Психотики, которые умело создают видимость нормального контакта с реальностью, до этого момента интервью могут и не проявлять никаких признаков серьезных нарушений. Но они совершенно не способны ответить на открытый вопрос, поскольку для этого требуется эмпатия по отношению к обычным аспектам социальной реальности (например, к интересу терапевта по отношению к их личности). Способность пациента глубинно исследовать свою личность показывает нормальную способность к тестированию реальности. В этом случае терапевт может исключить психотические нарушения (как ранее он исключил синдром органического поражения головного мозга) из типов предполагаемого диагноза.

Иногда пациенту чрезвычайно трудно говорить о себе в такой неструктурированной форме по причинам, связанным с его культурным уровнем или с его личностью. Тогда терапевт может попросить, чтобы пациент описал свои взаимоотношения с наиболее значимыми людьми, рассказал о своей жизни, учебе или работе, о семье, сексуальной жизни, социальных взаимоотношениях, о том, как он проводит свободное время. Пациентам с серьезными расстройствами характера, особенно с выраженными репрессивными или параноидными чертами, бывает трудно ответить даже на такие прямые и конкретные вопросы. Неспособность ответить на такие прямые вопросы может оказаться первым признаком, заставляющим подозревать серьезное расстройство характера. Тогда терапевт исследует признаки диффузной идентичности (для дифференциальной диагностики пограничной организации личности) или даже снова оценивает способность к тестированию реальности.

В таком случае терапевт указывает пациенту, что тому, кажется, трудно говорить о себе как о личности, а затем может спросить, что думает об этой проблеме сам пациент, в какой мере эта трудность зависит от обстоятельств интервью, от общего страха перед ситуацией, когда тебя расспрашивают, от конкретных страхов перед терапевтом или диагностической ситуацией (так исследуется возможность наличия параноидных черт), или же эта трудность отражает общую проблему пациента в понимании самого себя, кто он есть и каковы его взаимоотношения с окружающим миром и с другими (оценка шизоидных черт). У пациента с пограничной личностной организацией в качестве реакции на такой вопрос могут активизироваться примитивные механизмы защиты, такие как проективная идентификация, расщепление, примитивная диссоциация противоречащих друг другу аспектов Я, отрицание, величие, фрагментация аффектов, всемогущество или обесценивание. Интервью в данный момент фокусируется на определенном сегменте периметра ключевых симптомов, а именно, на том сегменте, который начинается с патологических черт характера, включает в себя диффузную идентичность и заканчивается тестированием реальности.

В первой главе я уже описывал, как клинически оценить способность к тестированию реальности. Если на ранних стадиях интервью мы видим неадекватность эмоций, поведения или мышления пациента, что заставляет предположить наличие психоза или синдрома органического поражения головного мозга, тогда надо с большей прямотой выяснить, нет ли у пациента галлюцинаций или бреда (этот аспект интервью описан подробно ниже). Если же мы не видим выраженных признаков психоза, и у терапевта нет оснований предполагать, что у пациента были галлюцинации или бред в прошлом, (или, если они были, что они присутствуют и в настоящий момент), тогда терапевт может сконцентрировать свое внимание на всем, что кажется наиболее неадекватным, странным, причудливым в эмоциях, мышлении и поведении пациента.

Как уже было упомянуто, когда пациенту, особенно пациенту с пограничной личностной организацией или с психозом, который пока еще не был выявлен в процессе интервью, предлагают свободно рассказать о себе, это может активизировать примитивные защиты, которые будут проявляться в межличностном взаимодействии пациента и терапевта. В таком случае сначала терапевт может почувствовать стресс или напряженность, он может ощутить, как уменьшается внутренняя свобода в его взаимодействии с пациентом. И потом он может понять, что на адекватные и реальные взаимоотношения в ситуации интервью наложилось особое регрессивное объектное отношение.

В этот момент терапевт может обратить внимание пациента на те эмоции, мысли или поведение, которые кажутся терапевту наиболее странными, и спросить, может ли пациент объяснить, почему у терапевта возникает чувство, что в его рассказе были странные ил озадачивающие аспекты. Ответ пациента проливает свет на его способность к тестированию реальности. Эта способность проявляется в том, может ли пациент чувствовать эмпатию к переживаниям терапевта, когда последний видит проявления странностей, и - более тонким образом - в том, может ли пациент чувствовать эмпатию по отношению к тому, как терапевт воспринимает самого пациента вообще.

Так, например, терапевт может сказать: "Когда я предложил вам рассказать о себе, вы сначала как будто удивились, а затем начали говорить о том, как относится к вам муж. Позднее, когда я спросил, есть ли у вас проблемы во взаимоотношениях с мужем в данных обстоятельствах и почему вы привели этот пример, вы заговорили о других сторонах поведения мужа. Похоже, что, когда я вам предлагал рассказать о себе, вы автоматически отвечали о том, как относится к вам муж. Это непонятно. Вы понимаете, что меня привело в затруднение?" Пациентка может понять удивление терапевта и ответить, например, что она настолько озабочена взаимоотношениями с мужем, что как бы не в праве думать о том, что чувствует по отношению к себе самой (такой ответ показывает нормальную способность к тестированию реальности). Или же она может испуганно и подозрительно ответить, что только пытается объяснить, как плохо муж с ней обращается, и спросить, не хочет ли терапевт своими вопросами сказать, что она сама во всем виновата (это заставит подумать о недостатке тестирования реальности и, кроме того, о параноидных чертах характера).

В случае с такой пациенткой терапевт может спросить, почему вопрос о том, как ее характер влияет на трудности с мужем, звучит как обвинение в том, что она сама во всем виновата. Таким образом, он последовательно применяет прояснение, конфронтацию и интерпретацию к конкретной арене нарушения взаимодействия, получая новую информацию о личности пациентки и одновременно проверяя ее способность к тестированию реальности.

Сначала важно понять, не является ли структура личности пациента психотической, о чем мы судим по отсутствию тестирования реальности (а это по определению означает, что мы имеем дело не с пограничным пациентом). После этого можно исследовать пациента на наличие синдрома диффузной идентичности. Именно по ощущению своей идентичности можно отличить пограничное расстройство характера (диффузная идентичность) от расстройства характера без пограничной патологии (когда сохранена целостность идентичности).

Если в процессе исследования характеристик личности или патологических свойств характера не возникает сомнений в том, что способность к тестированию реальности нормальна (или, если и возникают, быстро разрешаются положительным ответом), тогда интервью входит в среднюю фазу, в которой главным предметом исследования становится оценка идентичности (и, следовательно, проводится дифференциальная диагностика пограничной организации личности). Но если при исследовании личности пациента мы выявили признаки нарушения в сфере тестирования реальности, тогда интервью должно сфокусироваться на природе психоза у пациента.

Итак, мы видим, что интервью, начинающееся стандартным образом во всех случаях, далее предполагает различные варианты: какие вопросы задает терапевт, как взаимодействует с пациентом, каков характер всего интервью в целом, - все это зависит от психопатологии пациента. Так и должно быть при структурном интервью, в котором терапевт систематически связывает информацию, полученную от пациента, со взаимодействием пациента и терапевта.

Средняя фаза структурного интервью

Невротическая организация личности

Пациенты с симптоматическими неврозами и с расстройствами характера непограничного типа способны в начальной фазе структурного интервью осмысленно рассказать о том, что заставило их обратиться за помощью, в чем их главные трудности, чего они ожидают от терапии и что думают по этому поводу. Такие пациенты не проявляют причудливых, странных или абсурдных форм поведения, эмоций или мыслей. Сохраненная способность тестировать реальность позволяет отбросить предположения о психозе, а нормальные сфера ощущений, память и уровень интеллекта позволяют исключить синдром органического поражения мозга. Такие пациенты, когда терапевт просит их рассказать о чем-то подробнее, способны осмысленно развернуть картину своих симптомов или сложностей. Они ясно понимают не только содержание вопросов терапевта, но и более тонкий косвенный смысл этих вопросов.

Стороннему наблюдателю может показаться, что он видит нечто похожее на самое обычное стандартное психиатрическое интервью. Итак, главным фокусом внимания терапевта по периметру круга ключевых симптомов становится область патологических черт характера. Вопросы направлены на сложности пациента в сфере межличностных отношений, в сфере адаптации к окружению, а также на том, как он воспринимает свои психологические нужды.

Все затронутые ранее темы, касающиеся сложностей такого рода, должны быть исследованы, а затем следует более общий вопрос: "Теперь я хотел бы узнать побольше о вас как о человеке, о том, каким вы видите себя, как, по-вашему, вас воспринимают окружающие, обо всем, что помогло бы мне за это короткое время получить о вас достаточно глубокое представление". С помощью такого вопроса можно искать дополнительные сведения о характерологических проблемах, он помогает поставить более специфический диагноз, касающийся основных патологических черт характера, доминирующей патологической констелляции. В то же время такой вопрос позволяет выявить синдром диффузной идентичности.

Если на данном этапе интервью пациент сообщает сведения, которые в сознании терапевта не складываются в цельную картину, в частности, данные, противоречащие внутреннему образу пациента, который терапевт построил, надо тактично исследовать эти потенциальные или явные противоречия. Цель терапевта - оценить, в какой мере пациенту свойственны противоречащие друг другу Я-репрезентации (признак диффузной идентичности) или же насколько у него цельный, хорошо интегрированный образ Я. Довольно часто у человека существуют периферические области переживания своего Я, которые противоречат хорошо интегрированной центральной арене субъективных переживаний Я. Эти периферические переживания сам пациент воспринимает как нечто чуждое Эго или как Эго-дистонные переживания, не вписывающиеся в цельную картину. Такие изолированные арены могут быть важным источником интрапсихических конфликтов или межличностных сложностей, но они не являются признаком диффузной идентичности. Другими словами, мы не предполагаем полной гармонии у пациентов-невротиков, но у них должна существовать центральная субъективная цельная Я-концепция, на основе которой терапевт создает мысленный образ пациента.

Следующий вопрос касается значимых других в жизни пациента. Когда терапевт предположительно нашел ответ на вопрос об интегрированности Я-концепции у пациента, он может начать исследование целостности концепций значимых других. Пациенты с пограничной личностной организацией и сопутствующим синдромом диффузной идентичности обычно не могут глубоко интегрировать репрезентации значимых других. Таким пациентам сложнее обрисовать жизнь людей, которые для них важны, чем жизнь случайных знакомых. Терапевт может воспользоваться таким вопросом: "Расскажите, пожалуйста, о людях, которые много значат в вашей жизни. Попробуйте рассказать что-нибудь о них так, чтобы я, за то короткое время, которое есть в нашем распоряжении, мог себе их ясно представить". Так можно исследовать интегрированность объект-репрезентаций или ее недостаток и, следовательно, степень нарушения межличностной жизни пациента. Как цельность идентичности или ее диффузность (поперечный структурный критерий), так и природа объектных отношений пациента (продольный, исторически-структурный критерий) выявляются в процессе такого исследования.

И снова, как только в рассказе пациента появляются противоречия, терапевт сначала их проясняет, затем тактично сообщает пациенту об этих явных или потенциальных противоречиях и оценивает, насколько пациент способен размышлять над наблюдениями, которыми с ним делится терапевт. Так терапевт изучает способность пациента к интроспекции. Наконец, если при исследовании этих противоречий ясно обозначаются темы конфликта - относительно Я-концепции или образов значимых других, - то за прояснением и конфронтацией может следовать осторожная, касающаяся исключительно здесь-и-теперь, интерпретация возможной динамики или стоящего за проявлениями конфликта.

По мере развития этой части интервью с типичным невротиком терапевт должен внимательно наблюдать за тем, какое действие это исследование оказывает на актуальное взаимодействие между ним и пациентом. Исследование запутанных тем, внутренних противоречий и потенциальных конфликтов могут усилить тревогу пациента и мобилизовать его основные защитные действия. В типичном случае у пациента, страдающего неврозом, эти защиты достаточно незаметны, так что на практике довольно сложно увидеть работу вытеснения, замещения, рационализации или интеллектуализации при первоначальных контактах с пациентом. Лишь формирование реакции и сдерживание, ставшее чертой характера и выполняющее непосредственные защитные функции, а также патологические черты характера вообще (которые, разумеется, всегда несут защитные функции) могут быть выявлены на ранних этапах взаимодействия с пациентами-невротиками. О работе защит высокого уровня можно судить лишь косвенно по содержанию общения, но напрямую во время первых интервью их редко удается обнаружить.

Как уже упоминалось, исследование синдрома диффузной идентичности у пациентов с пограничной личностной организацией (выявление диссоциации в Я-концепции и в концепциях значимых других) обычно вызывает активизацию примитивных защитных механизмов, что скорее проявляется во взаимодействии с терапевтом, чем в содержании вербального общения. Чем в большей мере актуальное взаимодействие пациента с терапевтом меняется, сдвигается или нарушается вследствие работы защитных процессов, тем больше оснований предполагать, что примитивные защитные механизмы у пациента являются основными. Это подтверждает значимый структурный критерий диагноза пограничной организации личности.

В том случае, если мы не видим проявлений диффузной идентичности или работы примитивных защитных механизмов у пациента, стоит перейти к исследованию главных арен конфликта, природы подавления эмоций или развития симптоматики. В этом исследовании стоит дойти до сознательной и предсознательной границы его понимания, другими словами, до границы его барьеров вытеснения. В этих случаях терапевт, ставящий диагноз, может сформулировать динамические гипотезы о действии интрапсихических конфликтов. Эти гипотезы нередко подкрепляются естественными связями между теперешними переживаниями пациента и его воспоминаниями о прошлом, но такие связи часто остаются в большой мере предположительными. Чем здоровей пациент, тем проще для терапевта уже на первых интервью создать гипотезы, устанавливающие связь между сознательным прошлым и настоящим, но, парадоксальным образом, тем труднее пациенту связать прошлое и настоящее, поскольку эти связи вытесняются.

Когда мы сталкиваемся с невротической личностной организацией, то пристальное исследование симптомов, исследование всей личности в целом и взаимодействия с терапевтом во время интервью, обогащающее или восполняющее другую информацию, на практике сочетается с систематическим исследованием истории болезни. Обычно в этих случаях информация, полученная в процессе структурного интервью, намного полнее, богаче и более ценна для терапии, чем информация, добытая при помощи стандартного подхода. Важные сведения о прошлом пациента естественно вытекают из исследования его личности в настоящем. Во всех случаях, когда мы имеем дело с невротической структурой личности, после того, как мы собрали достаточное количество сведений об актуальных нарушениях у пациента, стоит кратко исследовать его прошлое. Когда мы собираем сведения таким образом, часто можно установить предположительные связи между данными о личности пациента и его прошлым. Цель построения таких связей не в том, чтобы проверить динамические гипотезы, а в том, чтобы выяснить пределы, в каких пациент способен к спонтанному пониманию и интеграции своего прошлого со своим настоящим.

Пограничная личностная организация

Я уже упоминал о тенденции пациентов с пограничной личностной организацией смешивать информацию о своем прошлом со своими актуальными трудностями. Еще сильнее это проявляется у пациентов с функциональными психозами. Пристальное исследование жизни пограничного пациента в настоящий момент, с особенным вниманием к признакам синдрома диффузной идентичности - и, в этом контексте, к природе его объектных отношений - обычно дает нам ценные сведения, позволяющие уяснить тип и степень тяжести патологии характера. Эту информацию надо дополнить подробным исследованием невротических симптомов, которые выражены на данный момент. В таких случаях лучше собрать сведения о прошлом лишь в общих чертах, не пытаясь применять прояснение и конфронтацию или интерпретировать картину прошлого, описанную пациентом; информацию о прошлом надо принимать такой, какую ее дает пациент.

Пациентам с пограничной личностной организацией свойственна диффузная идентичность, но у нарциссической личности все осложняется еще одним феноменом. Обычно у нарциссической личности Я-концепция целостная, но патологическая и несущая в себе черты величия. Тем не менее, мы видим у нарциссической личности явные признаки недостаточной интеграции концепций значимых других, что свидетельствует о диффузной идентичности и о преобладания примитивных защит, в частности, всемогущества и обесценивания.

Структурные характеристики нарциссической личности не так скоро проявляются в процессе структурного интервью, как это бывает у не нарциссических пограничных пациентов. В типичном случае терапевт видит пациента, который способен к нормальному тестированию реальности и не проявляет каких-либо признаков нецельности Я-концепции. Но неожиданно в средней фазе интервью терапевт обнаруживает, что описания других людей, о которых говорит пациент, очень поверхностны, что пациент не способен глубоко обрисовать значимых других, и этому сопутствует неприметное, но все пропитывающее чувство собственного величия, часто параллельно с тонким - или не столь уж тонким - презрением к терапевту. Иногда, когда мы имеем дело с хорошо адаптированной нарциссической личностью, диагноз проясняется именно в тот момент, когда пациент начинает описывать свои взаимоотношения со значимыми другими, во взаимодействии же пациента с терапевтом нарциссизм незаметен.

В отличие от нарциссической личности, другие пациенты с пограничной патологией, когда терапевт начинает исследовать мотивы, заставившие их прийти на консультацию, и их представления о терапии, сразу выдают явно бессмысленный хаотичный винегрет из данных о себе, набор нереалистичных ожиданий, а также странные и неадекватные мысли, действия или чувства по отношению к терапевту, так что возникает необходимость немедленно исследовать у них способность к тестированию реальности. Так, например, пациентка в ответ на вопрос, что заставило ее прийти на консультацию, может начать плакать, а когда терапевт начинает исследовать причины ее плача (в частности, пытаясь понять, нет ли тут острой или тяжелой депрессии), она сразу отвечает, что плачет потому, что никто не слушает, что она говорит, и что все, в том числе и терапевт, на стороне ее матери, с которой у нее серьезные конфликты. И напротив, плач как проявление эмоциональной лабильности у пациентки с невротической структурой личности (например, у истерической личности) может легко исчезнуть при попытке его исследовать. Такая пациентка признает, что настроение у нее легко меняется и что плакать сейчас неуместно, и она может спонтанно реагировать эмпатией на реальность социального взаимодействия в процессе интервью.

Когда взаимодействие на ранних фазах структурного интервью приобретает эмоциональный накал (ощущаемый в поведении, в чувствах, в мыслях, которые сильно влияют на это взаимодействие), необходимо - после завершения исследования реакции пациента на первоначальные вопросы - исследовать эти феномены здесь-и-теперь. И тут возникает тонкий вопрос, требующий ответа: не свидетельствует ли серьезность межличностных нарушений пациента, проявляемых в момент взаимодействия с терапевтом, о недостаточном тестировании реальности? В таком случае лучше сразу попытаться исследовать эти проблемы. Прояснение и конфронтация, направленные на нарушения взаимодействия с терапевтом здесь-и-теперь, помогут оценить способность пациента к тестированию реальности и удостовериться, что терапевт не имеет дело с психотической структурой. Затем можно вернуться к исследованию расстройств характера в связи с другими аспектами жизни пациента, а также сфокусировать внимание на примитивных защитах, которые проявляются по ходу интервью.

Но когда у нас нет оснований сомневаться в способности пациента тестировать реальность, тогда мы можем вслед за первоначальными вопросами углубиться в жизненную ситуацию пациента на настоящий момент и в его взаимоотношения с людьми. При этом мы ищем признаки диффузной идентичности в рассказах пациента о себе и о своей социальной жизни. Лишь позднее терапевт вернется к проявлениям примитивных механизмов защиты и патологических объектных отношений здесь-и-теперь. Ключевой вопрос будет звучать так: "То, что вы рассказали о своей жизни, перекликается с тем, что я видел сейчас, во время нашей встречи, и это заставляет меня вспомнить об упомянутых вами трудностях. Нельзя ли предположить, что (такое-то поведение на интервью) отражает в ваших отношениях со мной те проблемы, которые возникают у вас с другими людьми?"

Иными словами, если взглянуть на это с точки зрения стратегии исследования ключевых симптомов, можно сказать так: когда у пациента с очевидными проявлениями патологии характера мы находим такие нарушения в эмоциях, в мышлении или в поведении, которые заставляют нас поставить под сомнение его способность к тестированию реальности, тогда надо перейти к исследованию этой способности, и лишь после этого вернуться к дальнейшему углублению исследования патологических черт характера, проявляющихся вне диагностической ситуации. Если же мы убеждены, что способность к тестированию реальности сохранена, тогда стоит углубляться в черты характера и собирать сведения о сложностях в жизни пациента вне актуальной ситуации. Цель такого подхода - начать сбор сведений относительно диффузной идентичности и примитивных механизмов защиты со сравнительно "нейтральных" областей, и лишь позже связать эту информацию с исследованием проявлений характера, которые можно было наблюдать в ходе интервью.

Таким образом, можно окончательно выяснить вопрос о диффузной идентичности и, в какой-то мере, диагностировать наличие примитивных механизмов защиты. Правда, иногда встречаются пациенты с хорошей, на первый взгляд, способностью к тестированию реальности, и лишь позже мы видим проявления бестактности, социальной неадекватности, общей незрелости и категоричности суждений, что заставляет нас еще раз проверить их способность к тестированию реальности. Терапевт в таком случае должен проверить, в какой степени пациент способен чувствовать эмпатию по отношению к социальным критериям реальности, задавая вопросы по ходу рассказа пациента о своих взаимоотношениях с людьми, исследуя социально неприемлемую природу некоторых форм поведения, о которых бесстрастно рассказывал пациент.

У типичного пограничного пациента невротические симптомы смешаны с диффузными, генерализованными хаотичными проблемами, отражающими серьезные личностные нарушения. Когда у пациента нарушена интеграция идентичности, тогда часто бывает трудно воссоздать ясную картину его жизни. По тем же причинам история прошлого такого пациента недостоверна, сильно искажена психопатологией. Другими словами, можно сказать, что чем тяжелее расстройство характера, тем менее достоверна и, следовательно, менее ценна история его жизни. Поэтому в данном случае, в отличие от случая невротической структуры личности, трудно или совсем невозможно связать основные теперешние конфликты с психодинамическими сведениями из прошлого пациента, так что попытка достичь этого дает весьма сомнительные результаты. И, парадоксальным образом, диссоциированные друг от друга интрапсихические конфликты проявляются очень быстро в содержании общения таких пациентов. Таким образом, главные конфликты пограничных пациентов непосредственно попадают в сферу нашего внимания уже на первых интервью, они доступнее исследованию, чем конфликты невротиков, но динамические связи с прошлым остаются неясными. По той же причине исследование личности пациентов с невротической личностной организацией естественно приводит к их прошлому. И наоборот, первоначальные сведения об истории жизни пациентов с пограничной личностной организацией часто оказываются всего-навсего актуальным конфликтом со значимыми другими, перенесенным в прошлое.

У пациентов с пограничной личностной организацией, особенно, у пациентов с нарциссической структурой личности (даже и в тех случаях, когда на внешнем уровне они функционируют не как пограничные пациенты) очень важно исследовать сферу антисоциального поведения. Антисоциальные тенденции и качество объектных отношений являются двумя главными критериями потенциальной эффективности интенсивной психотерапии с пограничными пациентами, так что эту область всегда надо тщательно исследовать до начала терапии. Важно, особенно у пациента с нарциссической личностью, тактично выяснить, не было ли у него проблем с законом, насколько ему свойственны воровство, кражи в магазинах, привычная ложь, необычная жестокость. На практике это исследование должно вписываться в цельную картину сведений, полученных из других сфер жизни пациента. Когда такие вопросы задаются прямо и естественно в контексте других данных, ответы бывают на удивление прямыми и честными. (Естественно, что пациент, который прямо говорит, что ему свойственно лгать или придумывать истории, как бы предупреждает, что вскоре, возможно, у него возникнет искушение проделать это с терапевтом.)

Психотическая организация личности

По наличию или отсутствию синдрома диффузной идентичности мы можем отличить на структурном интервью пограничную патологию характера от непограничной. А наличие или отсутствие тестирования реальности позволяет пограничную организацию личности отличить от психотической структуры.

Тут я говорю о пациентах с "функциональными" психозами, а не с психозами, которые развиваются как вторичный феномен при остром или хроническом синдроме органического поражения головного мозга. К этой группе относится весь спектр шизофрении, основные аффективные психозы и параноидные психозы, которые не вписываются в две предыдущие группы синдромов. У всех этих пациентов нарушена способность к тестированию реальности. В типичном случае психоза нарушение тестирования реальности проявляется у пациента уже при ответе на первоначальные вопросы терапевта, кроме того, неспособность дать понятные ответы заставляет терапевта начать исследование на предмет наличия разного рода функциональных психозов и острого или хронического синдрома органического поражения головного мозга.

В тех исключительных случаях, когда пациент совсем не способен ответить на первые вопросы, терапевт сначала должен попытаться убедиться в том, что пациент их услышал и понял. Если пациент был способен войти в кабинет и воспринимает окружающую обстановку, то его полный мутизм свидетельствует скорее в пользу функциональных психозов, а не церебрального синдрома. Тем не менее, терапевту стоит пройтись по полному кругу ключевых симптомов. Надо исследовать ощущения, затем память и интеллект прежде, чем подойти к тестированию реальности и важным психотическим симптомам в сфере поведения, чувств и мышления (его содержания и организации), а также оценивать наличие галлюцинаций.

Исследование сферы ощущений можно начать с проверки внимания пациента: "Я задал вам вопросы, и вы не ответили. Вы хорошо расслышали и поняли, что я сказал?" Если пациент продолжает молчать, то надо убедиться в том, что он слышит и понимает, что он может соглашаться или не соглашаться с терапевтом, выражая это кивками или еще какими-то сигналами. При таких сложных обстоятельствах важно выяснить, понимает ли он слова и пытается ли общаться, даже если не может говорить.

Когда, несмотря на все попытки, мы не получаем ответа, это обычно признак кататонического синдрома или вообще шизофрении или же тяжелой психомоторной заторможенности при самых сложных случаях депрессии. Иногда прямое исследование признаков кататонии, в частности, негативизма может вызвать у пациента поведение прямо противоположное предложенной терапевтом инструкции, может появиться также восковая гибкость и стереотипные позы или формы поведения, что указывает на шизофрению. В других случаях только полное исследование истории болезни, опирающееся на данные из других источников, может дать более ясную информацию. Пациенты с органическими нарушениями, у которых сознание работает в достаточной мере, чтобы воспринимать окружающее, обычно способны ответить на простые вопросы, проверяющие сферу ощущений, то есть, ориентацию пациента, сознание, понимание и суждение по отношению к актуальной ситуации. (Поскольку эта область широко представлена во всех руководствах по стандартному психиатрическому обследованию, я не буду их иллюстрировать и приводить конкретные примеры вопросов терапевта.)

Если при исследовании мы не выявляем каких-либо недостатков в сфере ощущений пациента, надо выяснить, почему он не отвечает на первые вопросы или почему отвечает запутанно: может быть, по причине плохой памяти или низкого интеллекта он не понял, о чем его спрашивали, или забыл вопрос, пока готовился на него ответить. И, не входя в детальный анализ недостаточности когнитивных функций у пациентов с синдромом органического поражения мозга, я хочу подчеркнуть один принципиальный момент: когда пациент в значительной степени не способен ответить на первые вопросы, надо сначала проверить ключевые симптомы, отражающие расстройства в сфере ощущений, памяти и интеллекта, и лишь потом можно вернуться к ключевым симптомам функциональных психозов.

Очевидно, что в случае, когда мы видим у пациента серьезные нарушения вербального или невербального поведения, но не находим у него нарушений в сфере ощущений, памяти или интеллекта, необходимо снова вернуться к первым вопросам о том, что привело пациента к нам, в чем заключаются его сложности, чего он ожидает от терапии и как сам ко всему этому относится. Если после второй попытки мы снова получаем неадекватный, путанный или сбивающий с толку ответ, или же когда такой ответ сопровождается неадекватными чувствами или поведением, терапевт должен обратить свое внимание на эти патологические мысли, эмоции или формы поведения, тактично поделиться своими наблюдениями с пациентом и досконально исследовать, в какой степени пациент может чувствовать эмпатию по отношению к реакции терапевта на все странное или необычное, исходящее от пациента.

Если поведение, мышление или эмоции пациента во время интервью явно свидетельствуют о недостаточном тестировании реальности, стоит подумать о наличии у пациента функционального психоза, и тогда терапевт может выбрать другой подход к таким видимым нарушениям, пытаясь выяснить вместе с пациентом их субъективный смысл. Иными словами, когда нам очевидно, что способность к тестированию реальности у пациента снижена, есть смысл временно отложить конфронтацию и погрузиться в исследование субъективных переживаний пациента, соответствующих его поведенческим проявлениям. Исследование субъективных переживаний пациента может привести к пониманию связей между его эмоциями, мышлением и поведением, и это открывает дорогу для дифференциальной диагностики. Видим ли мы проявления шизофрении (с дезорганизацией этих связей) или аффективных заболеваний (в этом случае внутренняя организация связывает неадекватные эмоции, поведение и мышление, так что между этими функциями устанавливается гармония в контексте серьезно нарушенной патологической организации)? Исследование галлюцинаций может подтвердить предположение о нарушении тестирования реальности, ранее основанное на наблюдениях за взаимодействием с пациентом. Наличие галлюцинаций по определению говорит о нарушении тестирования реальности. Подобным образом, если мы находим признаки бреда, это также подтверждает диагноз нарушения тестирования реальности и обычно помогает лучше понять природу психоза.

Общая тактика проведения структурного интервью с пациентом, страдающим психозом, такова: когда прояснение и тактичная конфронтация подтверждают нарушение тестирования реальности, мы перестаем высказывать свои сомнения по поводу процесса мышления, искажений реальности или внутренних переживаний пациента. Напротив, в такой ситуации надо стараться найти в себе эмпатию по отношению к внутренней реальности пациента, чтобы углубить свое понимание психотического процесса. По той же причине на средней и заключительной фазах структурного интервью терапевт может незаметно приспособить свои техники к серьезным нарушениям общения, которые есть у пациента, так, чтобы заключительная фаза не пугала пациента или же снижала бы его тревогу.

Иногда мы встречаем пациентов с психозами, которые при первом контакте разговаривают достаточно адекватно и свободно. Лишь когда терапевт, полагая, что имеет дело с серьезной патологией характера, исследует тестирование реальности, он обнаруживает ее отсутствие. В таком случае ход интервью близок к исследованию типичного пограничного пациента. Фактически, пациенты с бредом и галлюцинациями иногда вначале подают свои бредовые идеи и галлюцинации как, соответственно, сверхценные (или даже навязчивые) идеи или иллюзии (псевдогаллюцинации). В таких случаях важно исследовать, в какой степени пациент пытается изобразить "разумную" или "нормальную" оценку своих мыслей и своего восприятия по той причине, что боится показаться другим "ненормальным".

Вот пример вопроса, который показывает, как терапевт может подойти к данной проблеме: "Вы сказали, что иногда чувствуете себя Иисусом Христом, хотя, разумеется, знаете, что на самом деле вы - не Иисус Христос. Но, может быть, внутренне вы все же верите, что вы Иисус Христос, но боитесь, что, если об этом узнаю я или другие, они подумают, что это сумасшествие?" Иными словами, когда мы предполагаем, что у пациента могут быть бред или галлюцинации, в оценку тестирование реальности должна входить конфронтация, направленная не только на внешнюю реальность, но и на психотическую реальность, и делать это надо так, чтобы не испугать пациента.

Когда исследование неадекватных форм поведения, эмоций или мышления не помогает оценить способность к тестированию реальности и когда нет четких признаков галлюцинаций или бреда, можно применить более сложную технику ведения интервью: интерпретацию действия примитивных защитных механизмов здесь-и-теперь. Как уже говорилось (см. главу 1), интерпретация действия примитивных защитных механизмов здесь-и-теперь усиливает способность к тестированию реальности у пациентов с пограничной организацией личности, но уменьшает - у пациентов с психозом.

Вот пример типичной интерпретации проективной идентификации: "Я заметил, что вы говорили со мной подозрительно и испуганно, как если бы я представлял для вас опасность. Я также заметил, что вы хмурились, когда я задавал некоторые вопросы (как, например, ...). Может быть, страх, что я плохо о вас подумаю или нападу на вас, связан с тем, что вы боитесь этого в самом себе; например, своего критичного отношения ко мне или направленной на меня злости?"

Интерпретация действия примитивных механизмов защиты сложна. Терапевт создает гипотезу о природе примитивных, фантастических и диссоциированных объектных отношений, которые активизировались. Он также должен иметь предположение о том, какова защитная функция действия примитивных защит. Затем он делится этими гипотезами с пациентом.

Иногда возникает резкое улучшение или ухудшение взаимодействия сразу после такой предположительной интерпретации. Иногда же реакция пациента не столь ясна. Пациенты с параноидным психозом, осознающие реальность в достаточной мере для того, чтобы скрывать свои настоящие мысли или страхи, после такого пробного вмешательства терапевта могут просто стать более уклончивыми. Самым сложным испытанием для терапевта, ведущего структурное интервью (впрочем, то же относится и к любому другому диагностическому подходу), является параноидный пациент, у которого нельзя четко провести дифференциальную диагностику, чтобы понять, имеет он дело с параноидной личностью или же с параноидным психозом. Тут, чтобы прийти к ясному заключению, могут потребоваться повторные диагностические интервью.

В тех случаях, когда мы имеем дело с активным психозом, в частности, с шизофренией или с маниакально-депрессивным психозом, структурное интервью фокусируется главным образом на природе симптомов, которые на данный момент есть у пациента, с тем, чтобы определить тип психоза и его форму. В таких случаях, а также, когда мы принимаем пациентов с синдромом органического поражения мозга, у которых утеряна способность тестировать реальность, систематическое исследование истории болезни, как и истории жизни, должно опираться на дополнительные источники информации, и это уже выходит за рамки структурного интервью.

Острый и хронический синдромы органического поражения головного мозга

Как было упомянуто раньше, если пациент не способен адекватно ответить на первоначальные вопросы, это может быть признаком нарушения сферы ощущений (что типично для острого церебрального синдрома) или значительного снижения памяти и интеллекта (что типично для хронического). Когда пациент явно находится в сознании, но при том не отвечает на первые вопросы терапевта или же его ответ свидетельствует о серьезных нарушениях, когда он реагирует очень слабо или неадекватно или показывает признаки общего замешательства и запутанности, - в таких случаях надо от исследования жалоб пациента перейти к оценке сферы ощущений, памяти и интеллекта.

Оценка сферы ощущений, куда относятся спонтанное и произвольное внимание, ориентация, состояние сознания, понимание и суждение, помогает выяснить, имеем ли мы дело с запутанностью, характерной для острого синдрома органического поражения головного мозга, или же это признак острого функционального психоза, в частности острой шизофрении (шизофреноподобного - schizophreniform - заболевания в DSM-III)*. При тактичном исследовании того, в какой степени сам пациент осознает, что ему трудно уловить суть вопросов терапевта или вообще понять ситуацию интервью, постепенно могут выявиться признаки дезориентации, снижения способности осознавать, общее снижение способности воспринимать понятия, - все типичные черты острого синдрома органического поражения мозга. И, напротив, в высшей степени идиосинкразические ответы пациента, в которых спутанность и замешательство соседствуют с хотя и странными, но организованными формулировками, характерны скорее для шизофрении. Серия прямых вопросов, в которых присутствуют прояснение и конфронтация, направленных на трудности общения пациента, а также исследование его способности к интроспекции помогают при дифференциальной диагностике, когда терапевт стремится понять, какова природа состояния спутанности: органическое церебральное нарушение или же шизофрения.

У пациентов, чьи сложности при ответе на вопросы терапевта отражают скорее недостаточность памяти и интеллектуального понимания, прямой разговор об этих проблемах может облегчить переход к систематическому обследованию памяти и интеллекта (в частности, способности к абстрактному мышлению). Например, терапевт говорит: "Мне показалось по вашему ответу, что вам трудно сосредоточиться и у вас проблемы с памятью. Разрешите задать вам несколько вопросов, чтобы оценить вашу память". После таких слов можно начать стандартное обследование памяти и интеллекта.

Действительно обнаружив нарушения в сферах памяти и интеллекта, можно деликатно выяснить у пациента, в какой мере он сам осознает эти проблемы или озабочен ими, насколько его расстраивают плохая память и путаность мыслей. Если пациент не замечает, что у него явные трудности, или же страстно отрицает их наличие, то терапевт может применить тактичную конфронтацию по поводу несоответствия того, что он видел, тому, что говорит пациент. Если эта конфронтация усиливает отрицание, можно предположить, что мы видим у пациента недостаточность тестирования реальности по отношению к своим органическим проблемам, и тогда можно думать о диагнозе "деменция" (то есть хронический синдром органического поражения головного мозга с вторичным нарушением тестирования реальности).

В менее тяжелых случаях хронического церебрального синдрома пациент может в той или иной степени осознавать свои проблемы и говорить о них. Тем не менее, иногда можно заметить, что пациент не чувствует адекватной тревоги или депрессии по этому поводу, а это также является признаком изменения личности с потерей тестирования реальности, что свойственно деменции. В таких случаях - прежде, чем мы перейдем к исследованию несоответствия между потерей памяти и интеллектуальных способностей, с одной стороны, и эмоциональным состоянием пациента, с другой, - важно узнать, сталкивался ли он с подобными трудностями в учебе, работе, отношениях с людьми и в своей социальной жизни вообще. Так исследование признаков синдрома органического поражения мозга расширяется посредством кругового движения по ключевым невротическим симптомам и патологическим чертам характера в социальной жизни пациента.

Таким образом, структурное интервью помогает проводить дифференциальную диагностику спутанных состояний сознания (органической или же шизофренической природы) и оценивать степень тяжести изменений личности и потери тестирования реальности при хроническом синдроме органического поражения мозга, - то есть степень деменции.

Обобщая, можно сказать: когда терапевт видит, что пациент встречается с серьезными трудностями при ответе на первоначальные вопросы, или когда пациент показывает чрезмерно сильную тревогу, депрессию или замешательство, - в этих случаях терапевту надо поделиться своими наблюдениями с пациентом. Далее, терапевт должен спросить, соответствуют ли эти состояния чувствам пациента по отношению к себе самому, и не относится ли часть настороженности и страха к ситуации интервью. Фактически, такой подход к проявлениям страха и опасений можно применять к пациентам с любой психопатологией. Пациенты с психозами и с органическими нарушениями, пациенты с параноидным складом личности и с чрезмерно сильной социальной скованностью (застенчивость, робость и т.д.) могут казаться чрезмерно тревожными во время интервью, особенно в начальной фазе. С другой же стороны, первые вопросы создают структуру, что может успокаивать или ободрять пациентов, у которых нет органических нарушений или психозов, изменяя их нереалистичные фантазии об интервью. Поэтому в случаях, когда сильная тревога сохраняется после первых вопросов терапевта, можно предполагать наличие серьезной психопатологии какого-либо рода.

Заключительная фаза структурного интервью

Закончив исследование невротических симптомов и патологических черт характера, оценив основные механизмы защиты, синдром диффузной идентичности, тестирование реальности и ключевые симптомы психозов или органических церебральных нарушений, терапевт должен сказать пациенту, что задача выполнена. Затем он должен предложить пациенту добавить то, что ему кажется важным или то, о чем он считает нужным сообщить терапевту. Можно задать такой хороший вопрос (из личной беседы с Робертом Мичелсом, 1981): "Что, по вашему мнению, я должен бы был у вас спросить, но не спросил?" В ответ мы можем получить новые ценные сведения или углубиться в уже исследованные сферы. Это также дает возможность пациенту выразить свои тревоги, пробужденные во время интервью, и тогда их можно исследовать глубже и также уменьшить, поставив в рамки реальности.

На конечную фазу интервью важно оставить достаточное количество времени: не только, чтобы дать возможность пациенту задавать вопросы, но чтобы и терапевт мог ответить на них и уделить внимание неожиданной тревоге или другим возникшим сложностям. Терапевт может решить, что необходимы добавочные интервью для постановки точного диагноза, или что обе стороны должны подумать прежде, чем начинать обсуждение терапии; иногда же к этим вопросам можно перейти сразу. В любом случае пациент должен участвовать в процессе принятия решения. Терапевт может сообщить пациенту, что достаточно понял его состояние, чтобы предложить терапию, или же сказать, что надо продолжать процесс установления диагноза. В любом случае терапевт может выразить желание получить дополнительную нужную информацию из других источников.

Окончание структурного интервью чрезвычайно важно: в этот момент можно оценить мотивацию пациента по отношению к диагностическому процессу и к терапии, можно принять меры на случай опасных, требующих срочного вмешательства, состояний (таких, например, как острый риск самоубийства у пациента с тяжелой депрессией), а также можно оценить, в какой степени пациент способен принять описание своих проблем терапевтом и может ли он относиться к нему позитивно. В любой консультации для терапевта должна существовать возможность назначить дополнительные интервью, если это необходимо. Большинство пациентов способны оценить честность терапевта, который признает, что, хотя многое узнал, этого пока недостаточно для принятия решения о необходимой (если она вообще нужна) терапии.

Дополнительные соображения по поводу установок терапевта, проводящего диагностическое интервью

Для структурного интервью нужно время, в том числе - для переживаний и размышлений в процессе самого интервью. Поэтому я рекомендую отводить на него по крайней мере полтора часа. В нашем проекте по исследованию диагностики пограничных пациентов (Kernberg et al., 1981) после долгого экспериментирования мы остановились на двух 45-минутных сеансах, разделенных 10-15-минутным перерывом. В моей частной практике я нередко отвожу два последних часа рабочего дня для интервью с новым пациентом.

Терапевт должен чувствовать себя комфортно, находиться "в хорошем состоянии", то есть не ощущать себя расстроенным какими-либо посторонними мыслями, а быть эмоционально открытым и готовым отозваться, - но при этом "держаться в тени", направляя все внимание на пациента. Несмотря на свою сдержанность и ненавязчивость (или благодаря ей), терапевт сначала может показаться пациенту "идеалом". В пациентах, у которых сохранена способность к базовому доверию, он может пробудить тенденции к идеализации или к зависимости, несмотря на все тревоги и трудности, которые привели их к терапевту. У пациентов с серьезными нарушениями в сфере объектных отношений, неспособных к базовому доверию, с параноидными установками или сильной бессознательной завистью сами спокойствие, открытость и "неозабоченность" терапевта могут вызвать подозрение, обиду, страх или презрение.

В любом случае быстро устанавливаются двойные взаимоотношения между терапевтом и пациентом: реалистичные, социально приемлемые, и, одновременно (более-менее скрытые), отражающие расположенность к переносу пациента и соответствующую потенциальную расположенность к контрпереносу терапевта. Последний тип взаимоотношений активизирует конфликтные "фантастические" (как в смысле фантазии, так и в смысле "нереалистичные") объектные отношения. Раннее проявление сознательных или бессознательных эротических и агрессивных эмоций или тенденции к зависимости со стороны пациента порождают у терапевта в ответ не только когнитивное осознание, но также и соответствующие или дополняющие его эмоциональные реакции (Racker, 1968).

Перед терапевтом стоят одновременно три задачи. Он должен (a) исследовать субъективный внутренний мир пациента, (б) наблюдать поведение пациента в его взаимодействии с терапевтом в процессе интервью и (в) быть внимательным к своим собственным эмоциональным реакциям на пациента, поскольку они помогают выявить природу скрытых объектных отношений. Именно эти скрытые объектные отношения являются основой, на которой терапевт строит свои предположительные интерпретации в контексте здесь-и-теперь по поводу работы механизмов защиты у пациента, когда последние проявляются, доминируют и требуют исследования.

Можно взглянуть на все это и с другой точки зрения: терапевт строит в своем уме модель Я-образа пациента, модель его Я-репрезентации. В то же время он стремится понять, действительно ли общение с пациентом позволяет создать такую модель. Терапевт, кроме того, стремится представить себе значимых других пациента, храня в голове тот же вопрос: можно ли получить цельную картину этих людей? Так, разумеется, терапевт оценивает степень интеграции идентичности или же наличие синдрома диффузной идентичности.

Можно сказать и так: терапевт оценивает все наиболее неадекватное в эмоциях, мышлении или поведении пациента и готовится обсудить с ним свои наблюдения открыто, но тактично, наблюдая при этом, насколько пациент способен чувствовать эмпатию к переживаниям терапевта. Так он оценивает, с одной стороны, способность к интроспекции и инсайту и, на другом уровне, способность к тестированию реальности.

Выполнить все эти задачи нелегко; для этого требуются знания и практические умения в сфере стандартного психиатрического обследования, опыт интерпретации переноса в психотерапии, а также клинический опыт общения с широким спектром психиатрических пациентов. Тем не менее, это техника, которой можно учить талантливых стажеров в области психиатрии на третьем году их обучения, а далее она углубляется по мере приобретения практического опыта. Структурное интервью можно назвать "вторым поколением" предшествующего ему "динамического интервью", которое отражало влияние психоанализа на диагностическое интервью в психиатрии.

Интервью с Стефано Болонини,действующим президентом Международной Психоаналитической Ассоциации

infopsychology 0

Стефано Болонини – психоаналитик из Италии, действующий президент Международной Психоаналитической Ассоциации (МПА). В преддверии 50-ого интернационального конгресса психоаналитиков Стефано Болонини дал интервью аргентинскому изданию Clarín и поделился своими размышлениями о современном психоанализе.

Психоаналитики оставили кушетку и заговорили по Skype интервью со Стефано Болонини

Как вы считаете, наступит ли эпоха постфрейдизма?

Я думаю, уже наступила. Психоанализразрастается как дерево, стволом которого являются труды Фрейда, но существуют также и многообразные ответвления – психоаналитические школы, возникшие после Фрейда и развивающие его идеи на основе новых теоретических допущений и клинических наблюдений. Безусловно, изучение трудов Фрейда является основой теоретической подготовки психоаналитиков, но в современной психоаналитической практике идеи Фрейда используются скорее в опосредованной форме.  Не смотря на очень выраженные различия, все школы относятся к единому древу психоанализа и каждая из них сильна по своему и в своей области.

Какие новейшие тенденции существуют сегодня в отношениях между пациентом и психоаналитиком, в слушании, молчании, интерпретации?

Сегодня работа психоаналитика выглядит более естественно и непринуждённо, чем в прежние времена. Раньше психоаналитики преимущественно молчали, вели себя несколько стереотипно, создавая атмосферу вакуума, что до сих пор является достаточно важным в психоанализе. Однако сегодня также уделяется много внимания субъективному вкладу психоаналитика в процесс взаимодействия, так как это может способствовать исследованию тех областей повседневной жизни пациента, с которыми у него складываются непростые отношения. Психоаналитик, не разрушая область переноса, развивающегося  в форме неизбежных столкновений и конфликтов, сохраняет позицию равномерно-распределённого внимания. Тем самым в аналитической ситуации пациент получает возможность войти в контакт со своими внутренними переживаниями. Пациент в отношениях с аналитиком, основанных на принципах нейтральности и абстиненции, воспроизводит те трудности, с которыми он сталкивается в отношениях с самим собой и с другими людьми. Задачей аналитика является организация внутренних психических и интерсубъектных процессов пациента как в отношениях с самим собой, так и в отношениях с аналитиком.

На самом деле создать комфортную атмосферу на сессии это не проблема, куда как большей проблемой является создание условий для эффективной работы – ассоциаций, воспоминаний, и последующих изменений в жизни.  В сегодняшнем понимании нейтральность аналитика означает то, что он с одной стороны не предугадывает развитие событий в анализе, а с другой стороны – не находится в состоянии анестезии.  Психоаналитическая нейтральность – это чуткий резонанс с хорошими аспектами пациента и отношений. С моей точки зрения, эмпатия выражается не в согласии с наиболее очевидными проявлениями другого, но  в способности поддерживать и развивать контакт со всеми аспектами личности, включая противоречия и конфликты. Такое понимание нейтральности сложилось почти за сто лет развития психоанализа и является очень важным, так как в самом начале, по крайне мере теоретически, предполагалось, что аналитик должен быть изо льда. Из наблюдателей аналитики стали участниками процесса. Сегодня аналитик и пациент размышляют и сотрудничают в общем пространстве совместного бытия.

Что сегодня происходит с кушеткой? Можно ли этот атрибут психоанализа отнести к антиквариату?

Нет… кушетка продолжает занимать в психоанализе своё привилегированное положение, позволяя аналитику находиться в более расслабленном состоянии и не пытаться постоянно контролировать процесс. Сегодня аналитики адаптируют параметры техники под каждого конкретного пациента. Но если есть возможность использовать кушетку, то до сих пор этот способ считается предпочтительным и наиболее комфортным, в первую очередь для самого аналитика, а затем уже для пациента. Это действительно очень трудно для аналитика несколько часов в день находится под пристальными взглядами пациентов.

Эффективен ли психоанализ по скайпу?

По этому вопросу ведутся масштабные дискуссии. Считается, что при дистанционном психоанализе некоторые важные аспекты работы утрачиваются. Однако существует и множество преимуществ, например, возможность  преодолевать территориальные расстояния, поддерживать непрерывную работу даже в период отъезда аналитика или пациента и т.д. Пока ещё недостаточно изучен вопрос о том, как влияет на работу аналитика ситуация нахождения в такой непосредственной близости лицом к лицу к своему пациенту, как это происходит при видео-консультации.  Ведь это очень утомительно иметь прямо перед собой это контролирующее тебя лицо. Но если нет иных альтернатив, необходимо использовать эту возможность для аналитической работы. Ещё десять лет назад мы не могли бы и представить себе, что будем осуществлять анализ таким способом, хотя конечно уже существовали телефоны. А сейчас мы находимся в экспериментальной фазе.

Происходит ли со временем переосмысление психоаналитического понимания таких явлений как тревога, страдание, боль?

Да, конечно, но в рамках базисных концепций. Например, что касается боли. Это такое универсальное свойство, способствующее большей интегрированности и восприимчивости человека. Также боль является тем местом, где главным образом осуществляется лечение. Тревога всегда была и остаётся нашим основным полем работы. Человеческая натура не меняется, хотя, конечно, существуют культурные традиции и семейные различия. Например, азиатским странам только предстоит открыть для себя психоанализ. Является ли Эдипов комплекс универсальным явлением или порождением западной культуры? Отличаются ли его проявления в разных странах?  Мы в скором времени узнаем об этом, потому что сейчас в азиатских странах происходит становление настоящего психоанализа, а не его имитации.

Тем не менее, всё меняется, и сегодня мы живём уже даже не в том мире, в котором родились…

Да, мир меняется. Меняется в своих внешних проявлениях, в традициях, в типах социальных связей. Сегодня недостаточно уделяется внимания тем изменениям, которые происходят с семьями. Во многих странах, где раньше вообще не существовало такого явления как развод, сегодня разводы очень распространены. Что эти изменения несут для родителей и их детей? Огромное количество свободных и одиноких людей. Можно с уверенностью утверждать, что одиночество сегодня более распространённое явление, чем в прошлом. Психическая организация людей становится всё более и более индивидуальной, нетипической. Структура личности, Супер-Эго сегодня не так сильно культурно и социально обусловлены, как раньше. Если раньше самой важной проблемой была проблема свободы, то сегодня это проблема границ.

Почему в качестве темы предстоящего интернационального конгресса Международной Психоаналитической Ассоциации была выбрана тема близости?

Это была моя идея. Для меня близость составляет суть психоанализа, пересечение между внутренним миром одного человека и внутренним миром другого. То же самое что  на телесном уровне происходит в любовной паре, между матерью и ребёнком и т.д. Нечто, что может возникнуть и изменить состояние другого человека. Может утолить голод, поддержать, избавить от боли или страдания. То, что разделяется двумя людьми и является настолько глубоким, что без этого не может быть изменений. Если у человека никогда не было опыта переживания близости с другим человеком, очень маловероятно, что он сможет воспроизвести такие отношения. Мы как аналитики стремимся создавать наиболее благоприятные условия для возникновения близости в её психическом эквиваленте,  что абсолютно также реально и значимо, как и близость физическая.

«Понимание контрпереноса в кляйнианской традиции» Романов И.Ю.

infopsychology 0
Комментарий: Статья представляет собой переработанный вариант раздела учебного пособия "Психоанализ: культурная практика и терапевтический смысл. Введение в теорию, практику и историю психотерапии". Второе издание работы готовится к публикации.

 

Лучшие в мире теннисисты тренируются по пять часов в день, чтобы устранить недостатки в своей игре. Мастер дзэн постоянно добивается невозмутимости мыслей, балерина – отточенности движений, а священник все время допрашивает свою совесть. В каждой профессии есть область еще не достигнутого, в которой человек может совершенствоваться. У психотерапевта эта область, это необъятное поле для самосовершенствования, которое никогда нельзя пройти до конца, на профессиональном языке называется контрпереносом.

Ирвин Ялом. “Лечение от любви”.

Пожалуй, единственным общепризнанным прорывом в психоаналитической теории со времен Зигмунда Фрейда следует признать открытие отношений. Появившиеся в 40-е – 50-е годы концепции объектных отношений превратили область интерсубъективности в предмет психодинамического исследования и объяснения. Клиническим следствием этих новаций стало начало “эры контрпереноса” в психоаналитической практике.

На наш взгляд, особое место в истории психоанализа принадлежит Мелани Кляйн и ее школе. Во-первых, именно Кляйн психоаналитики обязаны обращением к теме отношений, которой ей удалось придать уникальное, собственно психодинамическое звучание. В концепциях внутренних объектов и объектных отношений, бессознательных фантазий, шизоидно-параноидной и депрессивной позиций, проективной идентификации и т.д. проблематика отношений была выражена на языке психоаналитической метапсихологии и таким образом включена в клинические и генетические исследования [ 12] . Во-вторых, в ходе дискуссий вокруг теории Мелани Кляйн (продолжающихся и поныне) в психоаналитическом сообществе фактически был узаконен теоретический плюрализм, первым примером которого стало знаменитое “Джентльменское соглашение” Британского психоаналитического общества [ 9] . Кляйнианский психоанализ не разделил участь индивидуальной и аналитической психологии, структурного психоанализа и неофрейдизма. Долгое время он оставался излюбленной темой для критики со стороны доминирующей в Северной Америке эго-психологии, однако сегодня мы являемся свидетелями медленного, но неуклонного проникновения идей Кляйн во все существующие психоаналитические подходы. В данном случае история психоанализа демонстрирует нам значительно большую продуктивность относительной лояльности в сравнении с сектантской непримиримостью. Обогащающее влияние английской школы объектных отношений ощутимо сегодня далеко за пределами Британии, как, впрочем, и за пределами самой школы М. Кляйн.

Переоткрытие контрпереноса в современном психоанализе произошло под безусловным влиянием кляйнианской школы. Несмотря на то, что сама Кляйн отказывалась признать расширенное понимание контрпереноса, предлагавшееся такими ее последователями, как Паула Хайманн и Хайнрих Ракер, без воздействия ее теории такое расширение вряд ли было бы возможным. На наш взгляд, теоретическое обоснование использования контрпереноса в психоаналитической технике становится возможным только при учете расширенного понимания переноса в концепции Кляйн – как экстернализации внутренних объектных отношений, использующей примитивные защитные механизмы (проективную идентификацию, проекцию, интроекцию, расщепление и др.). Такое “пространственное” описание, в противоположность фрейдовскому темпоральному, требует учета чувств и фантазий аналитика, участвующего в сценическом разыгрывании внутренней драмы пациента. На этом уровне взаимодействие аналитической пары определяется примитивными защитными механизмами, функционирующими еще до образования стабильных границ Я и объекта, и поэтапно эти границы конституирующими. В этой связи не кажется случайным, что первые связные концепции контрпереноса сложились при ощутимом воздействии кляйнианских взглядов на перенос. 1)

Феномен контрпереноса впервые был идентифицирован и описан З. Фрейдом, который, однако, не уделил ему особого внимания. В нескольких своих работах, в частности, в докладе “Что ждет в будущем психоаналитическую терапию?” (1910) [ 5] , Фрейд указывал на трудности понимания аналитиком бессознательного пациента, связанные с его собственными бессознательными конфликтами и “слепыми пятнами”. Таким образом, он рассматривал контрперенос как препятствие на пути продвижения психоанализа пациента (и – развития психоанализа как научной дисциплины), что было одним из оснований для введения процедуры личного обучающего анализа для будущих психоаналитиков. С другой стороны, в работе “Советы врачу при психоаналитическом лечении” (1912) [ 5] Фрейд указал на позитивную значимость бессознательных реакций терапевта на предоставляемый пациентом материал. Он рекомендовал слушать рассказ пациента с “равномерно распределенным” или “свободно парящим” вниманием, ни на чем специально не сосредотачиваясь, наблюдая за своими реакциями столь же непринужденно, сколь и за высказываниями пациента. Несмотря на то, что в отношении данной позиции Фрейд не использовал понятие контрперенос, оставляя за ним сугубо негативное значение, он указал на важность спонтанных эмоциональных и мыслительных ответов аналитика для понимания бессознательных процессов в психике пациента. В последующем это дало возможность аналитикам использовать понятие “контрперенос” для обозначения всех реакций терапевта на пациента.

Данное теоретическое нововведение приписывают Пауле Хайманн, которая в 1949 году выступила с докладом “О контрпереносе” на конгрессе в Цюрихе (доклад был опубликован в 1950 г.) [ 7] . В своем выступлении Хайманн достаточно резко обозначила несколько позиций.

  • Во-первых, контрпереносом следует называть тотальный ответ аналитика на пациента, всю совокупность его осознанных и бессознательных реакций в ходе психоанализа.
  • Во-вторых, такой ответ не только неизбежен, но и полезен, ибо, при умелом использовании, открывает возможность более полного понимания пациента. По мнению Хайманн, понятие контрпереноса должно повторить путь таких фрейдовских понятий, как “сопротивление” и “перенос” – стать из препятствия инструментом работы.
  • В-третьих, контрперенос является произведением пациента в той же, если не в большей степени, что и продуктом психической деятельности аналитика. Предполагалось, что квалифицированный аналитик в достаточной мере свободен от невротических реакций переноса, поэтому он способен отличать чувства пришедшие от пациента от своих собственных, и использовать их в качестве инструмента терапевтической работы.

В результате П. Хайманн предлагала аналитикам строить интерпретации с учетом собственных контрпереносных переживаний. Так, в приводимом ею примере, 40-летний пациент сообщает о своем намерении жениться, что вызывает у аналитика чувство беспокойства и тревоги. Материал следующих сессий проясняет, что свою подругу пациент считает несчастной беженкой, нуждающейся в его защите и поддержке. Для Хайманн это пояснение становится свидетельством деструктивных чувств, которые пациент испытывает по отношению к ней, пытается загладить их посредством репарации – женитьбы. Тем самым контрпереносное беспокойство аналитика получило свое объяснение.

Работа Хайманн обозначила демаркационную линию, отделяющую классические представления об аналитике как “непрозрачном зеркале” от понимания его неизбежной вовлеченности во взаимодействие с пациентом. Следует отметить, что подобное понимание в не до конца проясненном виде и раньше присутствовало в работах психоаналитиков. Среди наиболее примечательных примеров следует назвать работу Теодора Рейка “Слушанье третьим ухом” и статью Дональда Винникота “Ненависть в контрпереносе”, вышедшую незадолго до доклада Хайманн (в 1949 г.) [ 17] . Так, Винникот обращает внимание на интенсивные и крайне негативные чувства, которые вызывают у терапевта пациенты с тяжелыми психотическими и антисоциальными расстройствами. В подобных случаях, по его мнению, испытываемая терапевтом ненависть оправдана и необходима, ибо принадлежит внутреннему миру пациента, имеющего крайне негативный опыт ранних взаимоотношений. Такие чувства Винникот называет объективными – они относятся не к внутренним конфликтам терапевта, но к его реалистическому восприятию пациента. Только тогда, когда такой пациент вызовет в терапевте объективную ненависть, он может чувствовать себя достойным объективной любви. В качестве примера Винникот приводит случай 9-летнего мальчика из приюта, которого он на три месяца взял к себе в дом. Вначале мальчик регулярно убегал из дома, также как он делал это раньше в приютах. Позднее эти побеги прекратились, однако ребенок стал крайне агрессивно вести себя дома, круша все, что было ему доступно. Стало ясно, что убегая, он пытался спасти дом (мать) от бесконтрольных приступов своей ярости. Вызываемая же им в окружающих ненависть давала понять, что его агрессия не всесильна и границы между ним и объектами все еще существуют.

Распространение идеи терапевтического использования контрпереноса происходило с таким размахом, что очень скоро стало вызывать обратную реакцию. Особые нарекания вызывали два пункта новой идеологии:

  1. понимание контрпереноса как “произведения” пациента;
  2. положение о том, что не только интерпретации могут строиться на контрпереносе, но и прямое его раскрытие пациенту оказывает целительный эффект (в явном виде данная концепция была сформулирована в 1951 г. Маргарет Литтл [ 13] , но зачатки ее содержатся уже в понятии “объективного переноса” Винникота).

В США Анни Райх в серии своих работ предложила оставить за контрпереносом значение препятствия аналитической процедуре, возникающего из бессознательных конфликтов аналитика, которые актуализируются в ответ на обнаружение близких по типу конфликтов пациента. Такие реакции Райх противопоставила эмпатическим откликам аналитика, возникающим в результате частичной идентификации с пациентом (в своем понимании эмпатии Райх опиралась, в частности, на появившиеся к тому времени исследования Хейнца Кохута) [ 15, 16] . Работы Райх оказали огромное влияние на американских психоаналитиков, к сожалению, не только позитивное. На многие годы тема контрпереноса была закрыта для большой части психоаналитического сообщества, т.к. на ней стояло клеймо “кляйнианской” [ 11] .

Однако и в Англии новые идеи не всегда встречались с распростертыми объятиями. Достаточно сказать, что сама М. Кляйн до конца своей жизни так и не признала значение контрпереноса как терапевтического инструмента. (По свидетельству учеников, когда кто-то во время супервизии говорил Кляйн о своем контрпереносе, она отвечала: “Если у вас контрперенос, примите аспирин!”.) П. Хайманн посвятила ряд своих поздних исследований когнитивным процессам аналитика, однако довольно решительно отказывалась от ранних формулировок относительно контрпереноса (вплоть до того, что не признавала авторства некоторых из них). Д. Винникот в 1960 году опубликовал статью, в которой призывал вернуться к фрейдовскому пониманию контрпереноса, ограничивающему это понятие нарушениями аналитической нейтральности, которые необходимо преодолевать в процессе обучающего анализа [ 4] . При этом он продолжал настаивать на двух исключениях из этого правила – встречаясь с психотическими и антисоциальными пациентами, аналитики испытывают “объективные” контрпереносные чувства, не связанные с их личными конфликтами. Но это лишь подчеркивает, что подобные пациенты не подходят для классического анализа. Похоже, что перспективы, открывающиеся в связи с новым пониманием контрпереноса, пугали и самих первооткрывателей.

Пожалуй, наиболее систематизированную и последовательную теорию контрпереноса предложил аргентинский психоаналитик Хайнрих Ракер [ 1; 14] , работы которого вышли в свет вскоре после статей Хайманн, Винникота и Литтл. В дальнейшем концепция Ракера была дополнена и уточнена его последователями Леоном Гринбергом и Горацио Этчегоеном [ 6] . Хотя все эти аналитики находились под большим влиянием идей Кляйн, в итоге ими был разработан оригинальный и вполне самостоятельный подход.

Отталкиваясь от фрейдовского понимания переноса Ракер предложил понимать контрперенос в трех измерениях:

  • как препятствие на пути анализа;
  • как инструмент понимания пациента;
  • как особое пространство, в котором анализируемый может приобрести опыт “отличный от того, который … как он думал, имел”.

Исходя из этого, по мнению Ракера, следует различать перенос аналитика, проистекающий из его собственных бессознательных конфликтов (напомним, что, в соответствии с Фрейдом, перенос является общепсихологическим явлением, не ограниченным рамками невроза или психоаналитической процедуры), и контрперенос как ответ на перенос пациента. В данном употреблении слово “контрперенос” строится аналогично словам “контрапункт” или “контратака”. Только так понимаемый контрперенос может служить инструментом понимания бессознательного пациента через понимание его переноса. При этом диалектика переноса-контрпереноса образует то пространство, в котором аналитик может интерпретировать происходящее, будучи в него включенным, и достигать тем самым нового опыта отношений.

В качестве примера взаимодействия переноса и контрпереноса, Ракер предлагает свою интерпретацию одного из фрагментов работы Шандора Ференци. Ференци рассматривает ситуацию, в которой аналитик, слушая пациента с равномерно распределенным вниманием, непроизвольно отвлекается от его рассказа. В этом месте Ференци считает необходимым успокоить гипотетического аналитика тем, что по всей видимости в этот момент пациент “сопротивлялся”. “… Мы бессознательно реагируем на пустоту и бессмысленность ассоциаций, представляемых нам, отстранением от сознательного возбуждения”, – пишет он [ 1] . По мнению венгерского исследователя, внимание аналитика непременно вновь вернется к анализируемому, как только тот обратиться к значимому бессознательному материалу. “… Опасность для доктора заснуть … невелика, поскольку мы проснемся при первой же мысли, которая каким-либо образом касается лечения”, – пишет Ференци [ там же] . А вот как интерпретирует данную ситуацию Ракер в русле своей концепции контрпереноса: “Отстранение аналитика является реакцией на отстранение анализируемого, которое, однако, является реакцией на воображаемую или реальную психологическую позицию аналитика”. Здесь мы видим, как бессознательное одного человека откликается на бессознательное другого и, как это часто бывает, действует по закону талиона – “око за око, зуб за зуб”. Вслед за таким отстранением-отвержением неизбежно пробуждается чувство вины, которое и стремиться снять Ференци в своем комментарии: “опасность невелика”. Однако следует не снимать вину, а использовать ее для более глубокого понимания пациента, замечает Ракер. Продумывая эту ситуацию, он отмечает, что аналитик идентифицируется с пациентом как с воображаемым агрессором, который фрустрирует его, отвергает и даже преследует. Тем самым он проецирует на пациента своего “внутреннего преследователя” – жестокое Сверх-Я. Заняв агрессивную, обвиняющую позицию, по отношению к пациенту, аналитик испытывает вслед за этим чувство вины (что выглядит как фрейдовский процесс меланхолии в миниатюре). Если аналитик включается в борьбу против этого чувства, возникает порочный “параноидный” круг взаимного отстранения и скрытых обвинений. Пациент при этом может надолго остаться один на один со своими “пустотой”, “бессмысленностью” и одиночеством.

Важнейшим нововведением Ракера было разделение реакций контрпереноса на конкордантные (согласующиеся) и комплементарные (дополнительные).2) Конкордантный контрперенос строится на идентификации с переживаниями пациента, точнее, в психоаналитических терминах, на идентификации Я аналитика с Я пациента и, соответственно, его Сверх-Я и Оно с аналогичными структурами психики пациента. С психодинамической точки зрения в основе подобных реакций лежат механизмы проекции и интроекции – внутреннее выражается вовне, а то, что является чужим, признается своим. Именно конкордантный контрперенос ответственен за эматические чувства терапевта, т.е. за его способность сопереживать чувствам пациента, частично идентифицироваться с ними. В противоположность этому, комплементарный или дополнительный контрперенос возникает в ситуациях, в которых пациент относится к аналитику как к своему внутреннему объекту. Аналитик при этом отвечает тем, что с таким объектом идентифицируется. В подобных случаях чувства аналитика могут быть крайне неожиданны для данной ситуации. Так, он может занять по отношению к пациенту позицию строго и наказывающего Сверх-Я, или непроизвольно отвергать его, подобно тому, как делала это мать пациента в его прошлом или в его фантазиях.

Ракер считал большой ошибкой признание контрпереносом только реакций второго типа (как делала А. Райх, различая эмпатию и контрперенос). Точно также ошибочно считать, что лучшим способом обращения с контрпереносом будет его устранение. Даже наиболее явные случаи комплементарного контрпереноса, выступающие на первых порах как помехи аналитическому процессу, несут в себе потенциальную возможность понимания внутренних конфликтов пациента. Аналитику стоит задаться вопросом, почему именно такие чувства возникают у него в ответ на перенос пациента, какая сцена отношений сейчас им разыгрывается. Тогда простое реагирование получает шанс трансформироваться в осознанное понимание. Напротив, отвержение аналитиком “неподходящих” чувств или мыслей способно привести к встречному отвержению пациентом части своих переживаний, к “бессознательному сговору” с терапевтом. Если, как пишет Ракер, “аналитик ухватывает важность этой ситуации, если, несмотря на собственные тревогу и гнев, он понимает, что происходит с анализируемым, находясь теперь в новой позитивной контртрансферентной ситуации, то он может пробить брешь – большую или маленькую – в этом порочном круге” [ 1] .

Последователи Ракера дополнили его классификацию контрпереноса, использовав концепцию проективной идентификации М. Кляйн. Так, Леон Гринберг предложил различать комплементарный контрперенос, в процессе которого аналитик идентифицируется с внутренними объектами пациента, и проективную контридентификацию – реакцию на проективную идентификацию пациента, в результате которой аналитик вынужден играть совершенно несвойственную ему роль (т.е. внутренне не идентифицируется с ней). “... Проективная контридентификация возникает особым образом как результат чрезмерной проективной идентификации со стороны анализируемого, бессознательно воздействующей на аналитика. Аналитик в подобной ситуации испытывает ощущение пассивности и навязанной необходимости “принять” ту роль, которая активно – хотя и бессознательно – “вкладывается” в него анализируемым”, – пишет Гринберг [ 6] . Таким образом был введен в оборот еще один тип контрпереноса, с опорой на категориальный аппарат кляйнианской теории.3) Подобные ситуации довольно часто встречаются в работе с пациентами, переживающими глубокую регрессию. В частности, Гринберг описывает пациентку, которая в течении долгого времени навязывала аналитику ощущение, что он работает с трупом. Последующий анализ выявил, что она тяжело переживала потерю сестры, покончившей жизнь самоубийством когда пациентка была еще ребенком. В данном случае аналитик реагировал на перенос пациентки прямо и непосредственно, как если бы он “принял в себя” все ее проекции.

Дальнейшее развитие концепции контрпереноса в русле самой кляйнианской школы происходило в направлении возрастающего учета наиболее примитивных невербальных форм взаимодействия пациента и аналитика [ 10]. Так, Бетти Джозеф использовала термин разыгрывание (enactment) для того, чтобы подчеркнуть момент вовлечения аналитика в драму внутренних отношений пациента (Джозеф Сандлер в данной ситуации употреблял термин ролевая отзывчивость, а Альфред Лоренцер говорил о сценической репрезентации). Ошибкой для аналитика будет как неосознанное действие в соответствии с предлагаемой ему ролью (то, что в психоанализе традиционно называется отыгрыванием – acting out), так и отказ от нее, закрытость в отношении переносных чувств пациента и собственных контрпереносных ответов на них. В первом случае велика опасность, что пациент интроецирует обратно именно то, что уже спроецировал – динамику и действующих персонажей своего внутреннего конфликта. Во втором возникает ситуация “закрытого контейнера” (В. Байон), в которой негативные переживания пациента возвращаются к нему непонятыми и неразделенными, а значит по-прежнему остаются отторгнутыми от его личности. Так, Бренман Пик описывает пациента, который рассказал, как его мать бросила телефонную трубку, потому что не могла слышать, что её сын попал в автокатастрофу. Аналитик отмечает: “[ Пациент] тоскует по человеку, который не бросит трубку, а возьмёт трубку и поймёт, ... это предполагает перенос на личность аналитика более понимающей материнской фигуры. Впрочем, я думаю, где-то это желание “сопрягается” с какой-то частью аналитика, который в такой ситуации хотел бы стать “матерью” для пациента. Если мы не принимаем и не понимаем такой реакции в себе, мы или отыгрываем её, предоставляя пациенту настоящую материнскую заботу (это выражается в словесных или других проявлениях симпатии), или же мы так пугаемся этого, что становимся скованными и не осознаём стремление пациента к материнской заботе” [ 10] .

В выборе срединного пути между этими крайностями и заключается главная трудность работы с контрпереносом. Введя понятие переноса, Фрейд превратил психоанализ в непредсказуемое, полное опасностей предприятие, в котором терапевт добровольно делает себя объектом самых интенсивных чувств своих пациентов. Исследователи контрпереноса не облегчили аналитикам задачу, указав им на не менее интенсивные собственные чувства. Прослеживание их путей и конфигураций – прямых и косвенных, нормальных и невротических – стало отныне неотъемлемой частью аналитического поиска.

Кажется, период изумления и жарких дебатов прошел и сегодня достигнут консенсус относительно терапевтического использования контрпереноса. Большинство аналитиков сходятся в том, что их собственные переживания открывают ни чем не заменимый источник понимания чувств, конфликтов и внутренних отношений пациента. Находятся и такие, кто, как Д. Винникот или Х. Кохут, убеждены, что в чувствах психотерапевта заключен самый адекватный и необходимый ответ на человеческое страдание.

Примечания

1) Иногда проводят различие между британскими и английскими теоретиками объектных отношений. В этом случае к последним относят исключительно представителей школы М. Кляйн, а к первым - работавшего в Шотландии Р. Фэйрберна, его последователя Г. Гантрипа и некоторых участников т.н. "Независимой группы" (в частности, Д.В. Винникота).

2) Используя данные термины, Ракер опирался на выделенные Хелен Дойч типы идентификации.

3) Нужно отметить, что сам Гринберг не считал реакции проективной контридентификации контрпереносом в собственном смысле слова. Их отличает бессознательное и пассивное принятие аналитиком навязываемой ему роли, а также отсутствие связи с внутренними конфликтами самого аналитика. Все это, по его мнению, делает крайне затруднительным использование подобных реакций в качестве инструмента аналитического понимания.

Литература:

[1] Ракер Г. Значение и использование контрпереноса // Московский психотерапевтический журнал. – 1998. – № 2. – С.95-144.

[2] Ротманн М. К вопросу об инструментах, процессе и “гештальте” аналитического часа // Психоаналитический журнал Харьковского областного психоаналитического общества. – 2000. – Пробный выпуск, апрель. – С.47-56.

[3] Томэ Х., Кэхеле Х. Современный психоанализ: Т. 2. – М.: Прогресс – Литера, Изд. агентства “Яхтсмен”, 1996. – С.131-153.

[4] Уинникотт Д.У. Контрперенос // Группанализ: Избранные статьи. – СПб., 1998. – С. 36-44.

[5] Фрейд З. Психоаналитические этюды. – Минск.: Беларусь, 1991.

[6] Etchegoen H.R. The fundamentals of psychoanalytic technique. – London, New York: Karnac Books, 1991.

[7] Heimann P. (1950) On Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 31:81-84.

[8] Heimann P. (1977) Further Observations on the Analyst's Cognitive Process. J. Amer. Psychoanal. Assn., 25:313-333.

[9] Hinshelwood R.D. A dictionary of Kleinian thought. – London: Free Association Books, 1991.

[10] Hinshelwood R.D. Countertransference // International Journal of Psycho-Analysis, 2000, vol. 81.

[11] Jecobs T.J. Countertransference past and present: a review of the concept // International Journal of Psycho-Analysis, 1999, vol. 80, part 3.

[12] Klein M., Heimann P., Isaaks S., Riviere J. Developments in psychoanalysis. – London: The Hogarth Press, 1952.

[13] Little M. (1951) Counter-Transference and the Patient's Response to It. Int. J. Psycho-Anal., 32:32-40.

[14] Racker H. (1953) A Contribution to the Problem of Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 34:313-324 (IJP)

[15] Reich A. (1951) On Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 32:25-31.

[16] Reich A. (1960) Further Remarks on Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 41:389-395.

[17] Winnicott D. W. (1949) Hate in the Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 30:69-74.

Год издания и номер журнала:
2000, №4
Автор:

«Работа символизации» Рене Руссийон

infopsychology 0

Мы поместили работу символизации в само сердце практики, это [работа символизации] широко известная клиницистам концепция, но одновременно она является и очень сложной, поэтому раскрыть ее формы и ее комплексность, несомненно, является крайне полезным.

Основы символизации

Начнем с определения главных целей. Субъективный опыт вписывается в психический аппарат под той формой, которую Фройд называл в разные периоды «первичной психической материей».

Это первое впечатление, первая запись, - именно так он объясняет это явление в своем знаменитом письме от 6 декабря 1896 года, в котором он описывает психические процессы запоминания и воспоминания и называет их «мнестическими следами восприятия». Тексты, которые следуют за этим письмом, позволяют дополнить описание природы этого первого следа, вследствие которого процессы символизации должны начать свою работу. Она мультиперцептивна, согласно схеме Фройда, предложенной в 1891 году в своей работе «Об афазии», в которой он дает определение первичной регистрации, но в той мере, в которой она [регистрация] также записывает переживание субъекта и его инвестицию. Она также мультисенсорна и мультипульсиональна [cостоит из множества влечений], в конце концов, расположена на пересечении субъекта и объекта субъекта, возникающая из встречи одного и другого; она обязательно смешивает Я и объект, субъект и свой объект - другой субъект. Следовательно, она изначально гиперсложная.
Когда он (Фройд) вновь возвращается к этому вопросу во вступлении к статье «Я и Оно» Фройд подчеркивает, что эта первичная запись не способна «становиться сознательной» в этой [же, изначальной] форме, она должна, следовательно, трансформироваться. В разных статьях я уже подчеркивал, что она подвергалась компульсии к интеграции, что выводится из поздних предположений Фройда, как мы можем это заметить, связав его короткие записи, сделанные им в Лондоне, в конце жизни, в которых он подчеркивал то, что именно самые первые наши опыты больше всего стремятся затем к повторению, из-за слабости процессов синтеза младого возраста. Из этих гипотез следует, что первичные следы повторяются потому, что они не были интегрированы из-за неспособности к психическому синтезу. Мы попытались уточнить, от чего зависит способность к синтезу, а также то, что делает ее слабой, и что позволяет ей справиться с этой первичной слабостью.

NB – можно было бы подумать о том, что, репрезентация субъективного опыта является детерминирующим условием и одновременно мы можем  подчеркнуть, что [именно] травматический опыт был тем [опытом], который не смог стать репрезентированным. Но это предположение, которое клиницисты хорошо понимают интуитивно, страдает приблизительностью формулировки. Для Фройда, начиная с 1891 и с «Вклада в изучение афазии», репрезентация – не что иное, как ансамбль  связей, установленных  между различными перцептивными данными. Напоминаю схему тогдашнего периода.
Такое определение, согласующееся нашими сегодняшними  знаниями о перцептивно-сенсориальных  записях, исключает отсутствие репрезентации. Сама сущность основы нашего психического  функционирования [cостоит в том, чтобы] создавать репрезентации и то, что мы назовем очень  скоро восприятием, должно быть на самом деле названо  «перцептивной репрезентацией». Вот почему мы не можем довольствоваться  лишь простым описанием того, что мы называем  «репрезентацией» психической формы, о которой идет речь, так как, в сущности, психика  может работать только лишь с репрезентациями, и, более того, все есть репрезентация для нее. Следовательно, надо уточнить «перцептивная ли эта репрезентация», или «символическая репрезентация», или «зеркальная репрезентация» и т.д..
Психическая интеграция «первичной психической  материи» должна будет осуществиться через трансформацию своей первичной формы в форму, для которой я предлагаю сохранить произвольный термин «символического», принимая во внимание историю психоаналитических концептов и особенно, выявление символического языка сновидения. В дальнейшем мы более полно подтвердим это название.
Первичная психическая материя должна быть психически метаболизирована (П.Оланье, Ж.Лапланш) и эта метаболизация - ключ психической интеграции - осуществится посредством процесса символизации. Сей процесс символизации делает возможным процесс субьективации, процесс присвоения или субьективной  интеграции, т.е. процесс, посредством которого человек присваивает себе свой собственный пережитый опыт. В действительности - это абсолютно фундаментальный вклад фройдовского мышления, исходящей из второй топики (или из второй метапсихологии)  считать, что субъективный опыт ощущается и присваивается не сразу, но что существует психическое напряжение в направлении этого присвоения. Это психическое напряжение       ясно указывается Фройдом в своем знаменитом заявлении 1932  «Wo es war sol lich verden», которое можно перевести как «Там где  было Оно, должно стать  Я», в котором Оно является  местом записи того, что  Фройд назвал «первичной психической материей».
Мы могли бы также считать, что субъективация предполагает, что психическое содержание могло бы принять рефлексивную форму, что в и через рефлексивность она осуществляется. Рефлексивность не является прямым фройдовским концептом. Он навязался как таковой для того, чтобы справиться с множеством тупиков, возникающих в связи с использованием концепта «сознание», начиная с того момента, когда психоанализ показал богатство бессознательной жизни и существование бессознательных организующих и регулирующих процессов. В то же время Фройд, хоть он и не называет  рефлексивность напрямую,  описывает очень четко этот концепт, в частности, начиная с 1932 г., в работе «Новые лекции по введению в психоанализ», когда  раскрывает функцию самонаблюдения Сверх-Я  в главе, посвященной распаду психической личности.

Фройд дает, кроме того, другое важное указание, когда он подчеркивает, что становление психических процессов сознательными, мы сказали бы по другому, «рефлексивное  становление» оных, зависит от связи с репрезентацией слов и от аппарата устной речи.
Далее мы увидим, как мы можем обобщить то, что Фройд называл  «становлением речью», и которое  он располагает лишь в устной речи,  и может, безусловно,  быть генерализовано во всех языковых формах, включая язык сновидений, о чем он говорит в 1913 г., но по ту сторону всех языковых форм, которые служат для человеческого выражения.
В заключении, и подводя итог поддержке, которую Фройд может нам дать, мы можем, следовательно, сказать: «Первичная психическая  материя должна быть метаболизирована и трансформирована посредством процесса рефлексивной символизации,  для того,  чтобы она  смогла  интегрироваться в субъективность». Мы констатируем важность такого предположения в теории клинической практики по мере того, как оно дает  направление клиническому подходу. Последнее не может, следовательно, выходить из теории символизации, значит, нам  необходимо сейчас набросать основные черты.

Проблема психической записи и проблема двух уровней символизации

В письме от 6 декабря 1896 г.,  упомянутом выше, Фройд  предлагает идею тройной регистрации психического опыта и вот схема, которую он начертил.
Как можно было уже констатировать, Фройд предлагает три типа регистрации психического опыта.  Первый он называет на протяжении всего письма  перцептивными «мнестическими следами»,  чтобы отличать их от процессов восприятия, которые тогда ему представлялись отличными [друг от друга];  бессознательный тип,  или вторичную  регистрацию, о которой он говорил, что она концептуальна, и что она записана в форме репрезентации вещей;  предсознательную регистрацию, которая  представляет собой  регистрацию репрезентаций слов и находится в устной речи.
Далее мы отмечаем некое сомнение у Фройда и когда, например, он пересматривает этот вопрос в 1915г. в «Эссе о метапсихологии», он поднимает проблему  двойной регистрации, которая отмечает  вопрос отношения между репрезентантами вещей (репрезентант-вещь) и репрезентантами  слов. Первая регистрация кажется исчезнувшей. В ответ, начиная с 1923г. и до написания статьи «Я и Оно»  возникают  потенциально снова три уровня: Оно как таковое,   уровень Я,  являющийся бессознательным,  и уровень
Я  предсознательный.
С одной стороны, кажется, что Фройд считал, что первая и вторая регистрация, о которых он говорил в 1896 г. формируют вместе одну, и что они отличаются    лишь тем, как их воспринимает психика  и различаются  количеством инвестиции. Сильно инвестированные первичные мнестические следы  реактуализируются  в галлюцинаторных формах  согласно модальности, названной «идентичностью восприятия», и поскольку она слабее реинвестирована, то представляет собой  простую репрезентацию вещей, согласно модальности, названной «идентичностью мысли». Увидим, что некоторое количество психопатологических и клинических проблем заставят Фройда после 1915 г. пересмотреть свою позицию, и что модель 2-й метапсихологии вновь установит три уровня регистрации.
Однако, позиция Фройда нацеленная на то, чтобы рассматривать  до 1915 г. только эти  две регистрации и  простое понижение инвестиции между ними является  противоречивой или конфликтуализированной своим  развитием относительно сновидений принципиально. В главе 6 «Толкования сновидений» он описывает с точностью то, что он называет работой сновидения, где он описывает каким  качественным  трансформациям сновидение подвергает «первичную психическую материю». Они хорошо известны. Я ограничусь их упоминанием: конденсация, смещение, сгущение, сверхдетерминированность,  учет образности сновидений.
Достаточно будет подчеркнуть, - поскольку ремарки об этом редки,  то, что Фройд называет «учетом  образности»,  и что касается императивов «презентации» содержания сновидений, является также  некой формой учета повествовательности, в той мере, в которой  именно  через фигурабильность [изобразимость] сновидение «рассказывает историю», которая сможет быть вскоре рассказана в и через устную речь. Такая модель трансформации мнестических следов первичной психической материи в репрезентации вещей, о которой Фройд писал в 1913 г., что они организованы, как язык, «язык сновидения» - является моделью типа работы символизации.  С этого момента у Фройда  появляются два уровня работы символизации - один уровень можно было бы назвать   «первичным» в логике теоретических предложений,  чья принципиальная модель – модель работы сновидения, и уровень,  который можно было бы назвать «вторичным» и который был бы выборочно задействован в «переводе» переживаемого сновидения в рассказываемое сновидение. Также рано мышление Фройда проявляется  в другой способности  символизации, которая обнаруживается в состоянии предвосхищения  [символизации] исходя из игры, то,  что мы можем называть «работой игры». Несомненно, для всех, кто хоть немного в этом заинтересован, - что интерес Фройда к разным артистическим нелингвистическим активностям  [творчеству] как то к скульптуре или рисованию - Фройд не был большим любителем музыки или танцев - является также интересом к способу символизации того же уровня, что и  сновидение и игра, откуда они происходят, являясь альтернативной возможностью [ или представляют собой альтернативу].
В других терминах, абстрагируясь от модели сновидения, чтобы перейти к более общей модели активности символизации, я предложил назвать (1991г.) «первичной символизацией» те процессы, в которых первичные мнестические следы трансформируются в репрезентацию вещей (репрезентация- вещь) и «вторичной символизацией» – процессы,  в которых репрезентация   «в вещи» трансформируется в репрезентацию слов,  которые  для облегчения речи переводятся в аппарат устной речи.

Императив уровня первичной символизации: Символизация и присутствие

         Хотелось бы сейчас вернуться, для того, чтобы далее вести   размышления о месте первичной символизации,  в практике, к причинам,  которые могли подтолкнуть Фройда к тому, чтобы  вернуться к модели с тремя уровнями следов и двумя уровнями психической трансформации.
Всегда сложно знать, когда это не сказано ясно самим, то,  что подтолкнуло автора к такому осмыслению    своей модели, и мы вынуждены предполагать некие коньюктуры, чтобы  учитывать это. Быть может, были какие-то личностные мотивы в эволюции Фройда, но уровень, где мне кажутся законными размышления - это клинический уровень и его влияние на теорию.

Когда размышляешь о клинических проблемах, вокруг которых   развивалась в ту пору мысль Фройда, нельзя не удивляться тому факту, что в развитии его «Введения в нарциссизм» теми клиническими вопросами,  над которыми он раздумывал,  были  формы патологии нарциссизма, на первом плане которых находится меланхолия - нарциссический невроз «par exellence».  Меланхолия поднимает вопросы, которые соотносятся с точкой зрения вопросов символизации,  которые нас занимают и могут быть сформулированы следующим образом: для того, чтобы символизировать объект  необходимо  пережить его отсутствие и принять некоторую форму первичного горя (траур).

Меланхолия появляется тогда, когда не удается пережить этот первичный траур. Появляются вопросы – почему это не происходит, то есть, какие условия должны быть для этого переживания. Отвечая в терминах  отказа от «тотального» удовлетворения влечений, мы лишь отдаляемся от проблемы.
Ответ, который приходит,  имеет форму парадокса: для того,  чтобы проделать траур по первичному объекту, чтобы отказаться от идентификации восприятия и прийти к идентификации мысли необходимо начать с символизации этого объекта!

Такая формулировка не исключает проблем, которые относятся к вопросам об условиях для символизации. Большая часть современных размышлений о символизации  подчеркивает, что символизация - это символизация отсутствия и нехватки, которое это отсутствие с собой привносит. Объект появляется лишь в своем отсутствии и чтобы это как-то смягчить, символизация  пытается удерживать частично присутствие через репрезентацию отсутствия или нехватки объекта.  «Репрезентативное галлюцинирование объекта» предполагает в этой концепции, что объект не присутствует для восприятия:  мы либо воспринимаем объект,  либо мы его галлюцинируем, если он отсутствует;  и именно  галлюцинирование этого отсутствующего объекта находится у истоков символической репрезентации. Однако, процесс галюцинирования не может объяснить работу репрезентативной символизации объекта, поскольку галлюцинация удерживает присутствие объекта, объект присутствует для идентификации, а не в репрезентациях, которые переживаются как таковые. Тут чувствуется теоретический тупик, поскольку необходимо упомянуть снижение инвестиции для того, чтобы осмыслить простое возникновение  репрезентации, -  не путать с восприятием объекта.  И вопрос, который  вновь возникает в связи со снижением количества инвестиции, то есть ее связывания, возвращает нас к воспоминанию о процессах первичного мазохизма и к либидинальным или сексуальным совозбуждениям, которые он  вовлекает, чтобы объяснить эту первичную связь. Если первичный мазохизм является основной теоретической загадкой, то почему о нем не идет речь   в меланхолии?

         С тех пор некоторые авторы настаивают на том, что проблема может вообще уйти в тупик,  и это по меньшей мере; можно попытаться сделать эпистемологический  прыжок со стороны «конституциональной силы влечений» (Фройд) или  формы « от конституциональной непереносимости к фрустрациям» (Бион)  с точки зрения интенсивности первичной зависти (Кляйн). Столько «решений», которые размещают подобный ответ вне специфического поля метапсихологии.
Или же существует  альтернативное решение, и оно остается внутри метапсихологического поля и будет широко подтверждено множеством работ, посвященных раннему детству. Но это решение заставляет сделать шаг вне постулата первичного нарциссизма, присутствующего в идее, что символизация и, следовательно, возникновение психической жизни осуществляется в одиночестве отсутствия. Нельзя сохранять до бесконечности  отсутствующий объект в процессе символизации, нельзя сохранять в теории нарциссизма постулат аутоангажированности символизации простой «мазохистической» «редукцией» количества инвестирования, без вмешательства роли объекта в эти процессы, т.е. необходимо думать и о роли присутствующего объекта, а не только об отсутствии объекта.
…. Нужно включить размышление о способе символизации, который развивается «в присутствии объекта», и если хочется любой ценой сохранить догму символизации, основанной на отсутствии, можно тогда думать о способе отсутствия объекта в его присутствии, об отношении к объекту нехватки, о нехватке в объекте и также открыть вопрос функции отца, исходя из этого отсутствия.
Но парадигматический изгиб, таким образом, вовлеченный, имеет  еще одно последствие касательно галлюцинаторных процессов, и оно имеет другое значение, они ангажируют всю актуальную эволюцию теоретизации клиники пограничного и крайнего [психозов].  Мы уже говорили, что один из теоретических постулатов, касающихся  теории символизации, основанный только лишь на отсутствии, был альтернативой восприятия или галлюцинации.
К концу своей жизни Фройд вернется исключительно к этой альтернативе. В  работе «Конструкции в анализе» он поднимает вопрос бреда и галлюцинаций, которые являются ядром  бреда. Он упоминает тогда опыт предшествующий появлению устной речи, который проявляется в новом виде в актуальных восприятиях. Способ возвращения опыта осуществляется  галлюцинаторным способом. Нужно заметить, что Фройд предполагает, что  актуальный  процесс восприятия  и процесс галлюцинирования первичного опыта, который маскируются под первый происходят одновременно. Такая  гипотеза схожа с теорией Д.Винникота о созданном\обнаруженном объекте: объект создается в и  вне галлюцинаторного процесса, он обнаруживается в восприятии.
Такое совпадение процессов открывает поле для иллюзий, которые опережают оппозицию галлюцинация\восприятие. Необходимо также подчеркнуть, что существует гипотеза о галлюцинаторной глубине психики. Эта гипотеза кажется соответствующей серии работ, сделанных в нейронауках (М.Жанерод, Едельман, Дамасио, Кандел). Согласно этим гипотезам, для того, чтобы понимать, как устанавливаются  первые формы символизации не нужно более думать об отсутствующем объекте, и  важнейшим вопросом тогда становится [вопрос] о совпадении между процессами,  исходящими от младенца и «ответом» на них его окружения.. «Символон»,  относящийся к древнегреческой культуре, приобретает вновь свой первоначальный смысл:  его половины нужно воссоединить, и тогда происходит немое узнавание искомого процесса.

Формы и цели первичной символизации

В главе, посвященной работе сновидения, как мы уже выше отмечали, Фройд начинает с предложения  описать несколько процессов  уровня первичной символизации. Насколько мне известно, но это гений Фройда, который я опасливо продвигаю, -  Фройд не очень преуспел в анализе процессов, которые могут быть задействованы в этом  первичном уровне психической трансформации, за исключением,  быть может, некоторых процессов в связи с фетишизмом, где он находит и подчеркивает одновременность и  смежность, т.е. частные  качества ассоциативности - как в своих первых описаниях первичных процессов. Но нужно проводить очень полный обзор его трудов и всех его предположений по поводу сновидений для того, чтобы исследовать то, что он мог предвосхитить из работ, которые последуют.
Исходя из попыток  клинической разработки проблем психотиков и случаев пограничных состояний, множеством авторов заложено  описание процессов, которые они отмечают, по-моему, уровень первичной символизации, т.е. то,  что  помогает  процессу трансформации первичной психической материи в репрезентации вещей.
Самыми известными  работами, которые отображают эту точку зрения являются, несомненно, работы П. Оланье, они содержат то, что она называет «пиктограммой», например, «принимать в себя», Д. Анзье - то, что он называет «формальная означающая», например, ускользающий объект, который продвигается и отступает, Г.Розоллато -  «демаркационное означающее», к примеру - демаркация границы; Н.Пинол - Дурье -  проторепрезентации. Из  работ англосаксов,  с которыми я знаком,  я удержал ключевое понятие, введенное М.Миллер - «гибкого медиума», которому я посвятил многочисленные и продолжительные комментарии, и которые касаются той же проблематики, но с другим  подходом,  и мы вернемся и рассмотрим более детально влияние этого на процесс символизации.
Разные цитируемые авторы – клиницисты пытались рассмотреть проблему и их описание процесса – естественно, что их описание не было сделано в терминах процесса – речь, конечно же идет, во всех случаях, о процессе «метаболизации» и трансформаций – и везде ведут к клинической отсылке последних, это также то, что объясняет разнообразие предложенных названий. Такое разнообразие имеет свой смысл, поскольку каждый из авторов описывает частную форму вовлеченных процессов, но также нужно понимать некоторую вавилонизацию теории и для того, чтобы это как-то смягчить,   я предлагаю концепт « первичной символизации», вписывая его многообразные вклады во фройдовскую метапсихологию.
Я  не могу тут привести полное описание этих различных  процессов, а предпочитаю  отсылать интересующихся  напрямую к самим этим авторам, и остановлюсь лишь на нескольких замечаниях, которые исходят из обзора литературы.
Я уже приводил выше, под разными названиями – «пиктограмма, означающее и др.» - описания этого процесса; во всех случаях описание  исходит из сенсорио-моторики, как  например, в случаях пиктограммы речь идет о переходе извне  вовнутрь,  или изнутри наружу, или же речь идет об описании  формы движения для формального означающего, эти процессы «оживляются» движением, они передают действие. Это действие, это движение, помогает  в трансформации  позиции или  состояния какого-то первичного психического содержимого.
Далее они описываются как   внутренние процессы субъекта, как процессы описания или метаболизации  этих внутренних состояний, или своего отношения  к процессам внешним для пиктограммы, или как процессы «без субъекта и без объекта» для формальных означающих,  но тем не менее  все они – процессы,  через которые проходит  субъект.
Это элементарные процессы, которые описывают действие,  простое движение, но ничего не мешает думать, что они могут соединяться между собой и создавать более разнообразные  множества, которые содействуют  созданию подлинных сценариев. Например, один из моих пациентов, после некоторого времени анализа своих ранних отношений с матерью увидел следующий сон: «Две половины  соединяются», он комментирует: «уже лучше, раньше это не соединялось никогда», позднее он увидел другое сновидение:  «два куска дерева  вставляются, образуя сани, они поднимаются наверх и скользят, но они могут остановиться и подняться вновь».  Он комментирует: «до этого они не останавливались». В этих двух сновидениях появляются формальные означающие: «два куска соединяются», «две части вставляются» и еще, - «это скользит». Но мало-помалу, в течение психоаналитической работы, они комбинируются между собой, появляется субъект, он скользит, но он сейчас может останавливать движение бесконечного скольжения формального означающего «это скользит». В то же время контекст анализа позволяет дополнить сцену. Пациент вспоминает сцену, в которой он видел своего маленького брата, соскальзывающего из рук его матери, которая плохо его держала. Откуда «это скользит и не останавливается», выявленное в связи с этими сновидениями,  оно открывает сценаризации материнского способа держать свое дитя и мы видим, как оно пробивается в форме фантазма, т.е. репрезентации уровня, который Фройд определял как репрезентацию вещей, а Ж.Винсент - репрезентант-асtion, действия.

Д.Анзье, как и П.Оланье (ориентируемся  на этих двух крупных авторов  за их вклад), подчеркивали  связь, которая существует  между формальными означающими или пиктограммой  со способом отношения с первичным окружением, но описание, которое они дают первичному процессу, тем не менее, солипсистическое, оно  относятся лишь к процессам рассматриваемого субъекта.
Хотелось бы предложить дополнения к  гипотезам и предположениям этих двух авторов с помощью работ о раннем детстве, которые развивались после их выхода в свет. Я предлагаю три дополнительные гипотезы: ту, что формальные означающие и пиктограммы  соединяются между собой   для формирования настоящих сценариев, гипотезу,  которую я только что ввел и две другие гипотезы, которые хочу сейчас прокомментировать: ту,  об участии окружения в «производстве» формальных означающих и пиктограмм   и гипотезу  о разделении процессов первичной символизации, которые  способствуют их организации в речь - условие истинной первичной символизации.

Д.Стерн благодаря методу наблюдения за тончайшими взаимодействия между матерью и младенцем, смог выявить существование систем  интер- или трансмодальной настройки - то что означает, что две стороны интеракции имеют одну и ту же форму и структуру, но что они используют различные сенсориальные пути, например,  определенное мышечное движение, отзовется эхом в матери при помощи звука  одной и той же ритмичной формы и одинаковой интенсивности и др.  Движения, внутренние состояния, процессы младенца  получают свое отображение  в «зеркале», в материнском эхо,  предложенном ею в ответ. Д.Стерн описывает прежде всего то, что он называет «аффективной настройкой», т.е. аффективный «зеркальный» обмен, интер- или транс-модальный. Я предлагал гипотезу (2003г.), опираясь на дополнительные работы  Ж.Десети и Ф.Надел, что существует еще и «эстезическая настройка», т.е. настройка  самой сенсомоторики, гипотеза, которая потенциально существовала у Стерна, но не была им развита.

Тем не менее, случается,  что эта настройка  (впрочем, было бы лучше сказать,  «процессы настройки») в той мере,  в которой она продвигается путем проб и ошибок, речь идет о неком  напряжении внутри вектора встречи, которая терпит неудачу и [именно] эта неудача оставляет свой след. К примеру, младенец стремится к объекту, но объект недоступен, или нечувствителен,  или недосягаем, -  и тогда стремление ребенка встретить какие-то ответы, эхо, от объекта, разбивается о тот способ  присутствия  объекта, который его не распознает. Жест  устремления поворачивается в сторону пустоты и возвращается к субъекту, который становится носителем отметки этого  отсутствия встречи. К примеру, движение руки по направлению к объекту, которое не находит ответа приводит к возвращению «к пустоте»,  пустоте, обращенной к лицу и к глазам ребенка. Мы здесь имеем дело со следами, начиная с которых  может установиться формальная означающая типа «объект (форма) удаляется и возвращается».  Эта формальная означающая «рассказывает» историю встречи, которая не состоялась, историю стремления без ответа. Когда нимфа Эхо столкнулась с грубым отказом Нарцисса, после того,  как она дотронулась до него и выразила свою любовь, она удалилась в чащу леса, и начала исчезать там  мало-помалу  (исчезающая форма), ее кости затвердели так, что превратились в камень (затвердевающий, жесткий, твердый) объект, объект обезжизненный). В другом, немифическом регистре, мы находим отрывки из жизни младенцев, богатые в означающих, но мы плохо умеем их интерпретировать. Так, годовалый мальчик оставался с няней в послеобеденное время; однажды, когда  его родители вернулись раньше  времени, мальчик встретил их радостно, но затем он пошел по коридору и бросился на пол, так, как будто он падает, отец задается вопросом -  что же на него нашло, но мать, которая хорошо знала своего сына комментирует, что, наверное,  он должен был упасть, и именно это он и пытается показать, тогда удивленная присутствующая няня вспоминает,  что он, действительно, упал сегодня (перед тем, как должны были прийти родители) и ушибся немного. Дети «рассказывают» т.о., докладывают своим родителям о том, что с ними случилось, - это функция синтеза, которая, по мнению Фройда, отличается слабостью у детей, развивается в окружении, но для этого надо, чтобы младенцу было кому адресовать  свой «рассказ» о своих различных внутренних состояниях. Когда ребенок еще не обладает  способностью говорить,  он выражается с помощью языка жесто-мимики-положения тела, он выражается с помощью агированных сценариев, поставленные ими в сцену и в действие.
Но есть больше и то, что касается непосредственно вопроса символизации и его «рефлексивного» аспекта, из чего мы сделали один из пробных камней определения. Всем известна знаменитая реприза Фройда, предложенная им к утверждению Локка -  «нет ничего в разуме, чего не было бы раньше в ощущениях». В своем «Новом эссе о человеческом разуме» Лейбниц комментирует  это добавляя:  «если речь не идет о самом разуме». Разумеется, разум, мысль,  не находится «в ощущениях», но Фройд придал ремарке Лейбница оттенок значимости.

В главе, посвященной анимизму в статье «Тотем и табу» Фройд отмечает, как сложно ощущать психические процессы  и что анимический процесс состоит в том, чтобы их [психические процессы] проецировать в мир или «находить их вновь» в процессах мира и природы. Именно так он объясняет анимизм у первобытных людей и у детей. Это приводит к выводу о том, что если «разум и его процессы находятся не в ощущениях» то напротив, их присвоение, их символическая репрезентация, присвоенная субъектом, проходит через их «материализацию», их конкретизацию. В случае Шребера Фройд подчеркивает, что бред прокурора и, в частности  то, как он описывает использование «божественных лучей», сильно напоминает его собственную теорию инвестирования. В анализе, который он посвящает «Градиве» Йенсена,  Фройд отмечает также, что погребение Помпеи использовано Н.Ханолд для того, чтобы репрезентировать окаменение своей психической жизни, сновидение, которое является постановкой рассказа об этом погребении. В статье, которую он посвящает экрану сновидений, Б.Левин приводит пример сновидения, в котором экран сновидения разворачивается  о нем самом и исчезает, вызывая обрыв онирических процессов и пробуждение. Процесс был раннее обозначен под именем феномена Зильберера и Фройд отобрал из «Толкования сновидений»  ремарки о том, что сновидение содержит и также  продуцирует  процессы мышления.

Последние примеры являются примерами того, как сновидения служат  сценой для первичной символизации, но вопрос анимизма открывает другую перспективу. Мы уже подчеркнули потребность младенцев «рассказывать» о своем состоянии и внутренних процессах; сейчас я хочу предложить гипотезу  о том, что полная утилизация  формальных означающих и других пиктограмм маленьким человеком предполагает также некое  повествование с его стороны  и признание через его человеческое окружение первичных процессов, которые представляют собой первичные формы трансформации и символизации. Иначе говоря, они [первичные процессы] для более полного приближения нуждаются в том, чтобы младенец смог сделать постановку  (mise en scene) для того, чтобы [с помощью этой постановки можно было бы] их распознать и узнать, увидеть их разделенными  от других значимых фигур из окружения.
Слушая вблизи  различные формы «зеркальных» процессов, когда окружение  приукрашивает   их  своими  «примитивными разговорами» [сюсюканьем] со своими  маленькими,  можно  лишь поражаться тому, что они содержат не только аффективные состояния последних,  но также и другие процессы, которые проходят  в его психике и непосредственно, процессы  мышления. Процессы мышления,  нуждаются в том,  чтобы их осмысливали, для того, чтобы они способствовали  рефлексивной функции.
Вполне возможно, что часть формальных означающих, которые Д. Анзье относит к пограничным пациентам, и которых он назовет в процессе терапии, являются процессами, которые не идентифицированы, не   распознаны первичным окружением субъекта и их повторение и появление во взрослом состоянии связано с их неинтеграцией в связь  с событиями, о которых окружение ничего не говорило. Понимаешь значимость такой гипотезы  в клинической практике крайних [психосоматических] переживаний в той мере, в которой они беспрерывно пронизываются  присутствием таких процессуальных форм, неоднократно повторяющихся.   Формальные означающие, присутствующие в этих клинических формах «рассказывают» историю первой встречи, которая не состоялась  или оказалась травматичной из-за такого способа «ответа», которую она получила прежде,  и она повторяется и неотвязно преследует субъекта в поиске своей актуализации подобными призраками, которые ждут интегративного погребения, которое сможет дать им настоящее узнавание. Процессы первичной символизации, как, быть может, все процессы символизации должны, прежде всего, быть разделены с кем-то для того, чтобы их можно было записать, интегрировать и приблизить к человеческому существу, становясь «процессами символизации», полезными  и могущие быть использованными, тогда как  неудача этого будет питать различные формы  навязчивого повторения. Когда они  кем-то разделены, процессы первичной символизации призваны создавать невербальную форму коммуникации между субъектом и его окружением. Разделение творит, в итоге, «общий объект», который не принадлежит ни одному, ни другому, не «приклеен» к телу ни одного, ни другого;  через разделение объект  освобождается и от одного, и от другого, он становится «объектом разделяющимся», но он представляет  так же  и то, как можно соединять одного с другим, как можно встретиться и сообщать друг  другу о том,  что происходит во внутреннем мире, - только так они становятся элементами речи, элементами, способными к рассказу.

Не могу закончить свои размышления о первичных процессах символизации без того, чтобы не коснуться вопроса о «гибком медиуме» в продолжении концепции, предложенной М.Мильнер - [она подчеркнула важность присутствия в играх детей «гибких предметов-медиумов» (как глина, например),  то есть объектов, служащих для создания репрезентаций, которые представляют собой объекты, помогающие представлению, помогающие лишь тому, чтобы «представлять» что-то другое, кроме них, и которые, следовательно, начинают предоставлять опыт объектов, «представляющих репрезентацию», саму репрезентативную деятельность] -  я подчеркивал,  что прежде,  чем воспринимать его в  материальном мире как тесто для моделирования, гибкий медиум был вначале функцией примитивного отношения. Особенностями  гибкого медиума прежде всего являются свойства определенного способа отношения и  примитивной коммуникации с первичным объектом, который предполагает доступность, чувствительность, постоянство, неразрушимость, и др. объекта. В игре трансформаций «предложений» внутри первичной коммуникации проверяется на прочность «гибкий медиум», в стараниях объекта и субъекта притереться друг к другу и переживать одинаковые состояния, в этом помогает «гибкий медиум». Именно поэтому я предлагаю считать «г.м.» транзиторным объектом  процесса символизации, поскольку именно он является объектом, который своими особенностями «символизирует символизацию», он представляет собой условия человеческого окружения, которые могут способствовать процессам символизации.

Вторичная символизация

Я лишь коротко остановлюсь на процессах вторичной символизации, поскольку они широко описаны и хорошо известны. Они касаются манеры, в которой репрезентанты вещей (репрезентант-вещь, репрезентант-действие, репрезентант трансформации и др.) и сценарии, в которые они включены, «переведены» в аппарат устной речи.
Идея репрезентации слов объясняет недостаточно процесс вторичной символизации, речь идет не только о переводе репрезентаций в слова, тут вовлечен весь аппарат устной речи.
И речевой аппарат вовлекает  не только слова и их семантическое значение, т.е. качество сугубо лингвистическое, но и всю речевую экспрессивность. Поскольку речь является также и телом, она не может выражаться  без участия голоса и ансамбля его экспрессии, ансамбля его просодии. Но речь является также и действием по отношению к другому, она участвует во влиянии, которое один субъект оказывает на другого, в той мере, в которой психическое содержание не просто доводится до другого субъекта, а передается в действии, относительно этого другого.
Чтобы быстро рассказать и напомнить все то, о чем уже говорилось, проясняя тему связи с вербальными ассоциациями,  можно описать три вектора передачи  в речевом аппарате.
Первый проявляется в связи с выбором слов, их оттенков, их вероятного, двойного или множественного смысла. Репрезентации вещей могут развертываться в лингвистическом аппарате, черпая в резерве языка  целую серию вариаций, которые пытаются уточнить  индивидуальность вкладываемого смысла, частный способ действия, интенсивность. Это, к примеру,  вопрос с которым мы сталкиваемся,  когда нужно определить «клиническое»,  определить при «слушании», или «подход»,  или « точку зрения»,  или манеру  овладения «своим психическим содержимым» не безразлично и обладает практическим и теоретическим применением, означает вынужденные переходы и возможные обходы.
Это  «самое» вторичное измерение речевого аппарата, то, которое является самым  цифровым и скрывает меньшую амбивалентность, которое канализирует больше всего интерпретацию, данную ей тому, которому она адресована. Нет человеческих коммуникаций, которые нельзя было бы использовать как «готовую интерпретацию», нет, за исключением разве что математических или тех, которые используются в точных науках [таких] человеческих коммуникаций, которые не скрывали бы хоть немного двусмысленности. То, что они выражают,  понятно лишь в контексте, и часто лишь в соответствии с общей историей участников коммуникации. Смысл не находится сам в себе, он всегда относителен состоянию отношений и это необходимо вводить в контекст,  и тогда он вписывается в некую хронологию. Именно поэтому как раз повествовательная ценность запоминается клиницистами: контекстуальное повествование, уход от контекстуализации, - все это предполагает  хронологию, вписанную в логику последовательного продолжения психических или материальных событий.
Но повествовательная ценность  оживляет также стилистику  и прагматическую  организацию выраженного, и она также участвует в  переданном смысле. Применение императива или сослагательного  дают указания на отношение субъекта к тому, что он выражает, и к тому  другому, которому он говорит. Перехожу быстро через это, потому что об этом и так много написано. Выбор путей и форм дискурса не относится лишь к его содержанию, но также передает отношение содержания  другому содержанию или отношение содержания субъекту или объекту. Пунктуация сама может передавать внутренние состояния без ведома говорящего или слушающего. Мне нравится приводить в пример  тот пассаж из Пруста, в котором он  «астматизирует»  своего читателя и поступает таким образом, чтобы разделить с ним, против его воли,  одно из его внутренних состояний.
«Когда я думаю сейчас о том, что моя подруга приехала,  к нашему возвращению в Балбек, в Париж,  жить со мной   под одной крышей, отказываясь от идеи предпринять морское путешествие, что она поселилась в комнате, в 20 шагах от меня, в конце коридора, в кабинете с обоями моего отца, и о том, что  каждый вечер, очень поздно, перед тем как уходить от меня, она проскальзывала языком в мой рот, словно хлеб насущный, как питающий продукт, придавая почти сакральный характер всей плоти, для которой все наши страдания, пережитые из-за нее заканчиваются моральной сладостью, то картина, которую  я вспоминаю тотчас в сравнении - это воспоминания не      о     той ночи, когда капитан в Бородино позволил пройти в квартал из милости, которое не излечивало в целом от эфемерного недомогания, но о той ночи, когда мой отец отправил маму спать в маленькую кроватку рядом с моей».
Пруст не открывает своим текстом это астматическое удушье и лишь читая, обнаруживаешь это (достаточно лишь прочитать вслух и вспомнить, что все мы начинали читать именно в этой манере, которая остается в латентности в нашем более позднем молчаливом чтении), чувствуешь  это удушье, которое является результатом  пунктуации. Там, где читатель  ожидает, что он сможет понизить голос и найти точку, когда можно будет взять необходимую в чтении паузу, он находит запятую или точку с запятой, что заставляет его продолжить дышать без возможности выдохнуть остаточный воздух,  который он собирался уже  выдохнуть на точке. Астма – это патология выдыхания, субъект не в состоянии освободить свои легкие от  загрязненного воздуха,  который содержится в них, он делает вдох до того, как выдыхает, он задыхается от отсутствия воздуха. Это именно то, что стиль Пруста передает своему читателю, без того,  чтобы это содержалось в его фразах, но, тем не менее, именно это автор заставляет  пережить своих читателей. Также читатель, приобщенный к клинической литературе,  найдет в описании: «ее язык соскальзывал  в мой рот,  словно  хлеб насущный» - ситуацию, которая может спровоцировать состояние удушья,  но  так же продолжение: «как хлеб насущный,  как питающий продукт и  имеющий почти сакральный  характер  всей плоти, для  которой все наши страдания, пережитые из-за нее заканчиваются моральной сладостью», находится там, чтобы противопоставить  эту интерпретацию  «инцестуозному» переживанию, подтвержденному концом цитаты, где ситуация ассоциируется  с «той, где мой отец отправлял маму спать в маленькую кроватку рядом с моей».

Чтобы перефразировать фразу Ж.Гийомэна (J.Guillaumin), которая мне очень нравится, внутреннее состояние переходит от одного субъекта к другому, от автора к читателю «контрабандой».
Третья манера, посредством которой  репрезентации и репрезентации вещей переходят в речевой аппарат и пытаются проложить путь к вторичной символизации, производится посредством голоса и просодией. Голос несет послание посредством своего тембра, интонации, звучности. Голос-тело и передает также отношение к телу, различают головной и горловой голос, хриплый или высокий, монохордный или богатый в оттенках, голос «говорит» что-то об отношении субъекта к ситуации, выражает свой способ субъективного  воплощения.
Но голосовые модуляции, которые относятся к просодии, тон,  который придается сказанному,  «театр» который   «устраивает» голос,  также передает параллельно  переживаемое  состояние, частные сценарии. Голос может понизиться, стереться, уменьшиться до состояния одного лишь выдоха, он может лишиться эмоциональности, т.е. стать бесплотным, может раздуться и выражать высокопарность существования. Но голос также может напрямую выражать моменты первичной символизации. Выразительный и многозначительный жест может сопровождаться возгласом или  звукоподражанием, объект,  который убегает - «фьють!», падает - «бум!» и др.

Вот маленький фрагмент из  Л.Ф.Селин, большого стилиста 20 века, который вмещает речевую выразительность, эффекты стиля и значимое звукоподражательство: «Я имею право на некоторые воспоминания, они попадают  ко мне  как  волос в суп (всегда некстати)…Тем хуже! Олух!........ хочу сказать - октябрь 14, заправка на 12 гр., я был в моем фургоне… часть в Вевре… вижу еще подъемный мост в Вердене, стоя в стременах, я говорю пароль, подъемный мост  со скрипом опускается, охрана в  двенадцать человек начала проверять фургоны, один за одним… армия была серьезной, доказательство - она выиграла войну… Мы вошли в Верден в ногу, за нашим солдатским хлебом… мы не знали еще остального!... если бы мы знали, что нас ожидает, мы бы шевелились быстрее и не спрашивали бы ни про мост,  ни про почту… не знать – вот сила  человека и животного».
Структура этого отрывка особо интересна в том смысле, в котором обнаруживается пропасть между  описанными процессами и манерой описания, отсылая одно к другому. Селин описывает манеру, в которой воспоминания «переходят подъемный мост», т.е. систему лингвистической цензуры, которая управляет вторичностью, как через звукоподражание можно услышать поспешность и манеру, в  которой хотят дезорганизовать сообщение, разрубить его, скандировать его, но также как хочется включить активную функцию не-знания («не знать – вот сила человека и животных»)…
Сущность вторичной символизации состоит в переводе форм первичной символизации в речевой аппарат, но она также может переводить незаконченные процессы первичной символизации, которые не дошли еще до некой повествовательной. Со своим сценарием, формой (субъект, действие, объект контекста и др.) она может сохранять многие качества формальных означающих или многих пиктограмм или демаркационных означающих.

Чтобы закончить  эту главу я хотел бы напомнить,  что существование уровня вторичной символизации  осуществляется, начиная с аппарата устной речи, но это не умаляет роли других уровней речи, телесной и через жесты;  позы, мимика сопровождают речь, да  и сами по себе  необходимы в общении и  в человеческой коммуникации, это составляющие, которые придают ей чувственное и аффективную окраски, человеческая экспрессивность является полиморфной и представляет лишь  таковую. Именно поэтому, как мы уже хорошо знаем,  клиническое слушание асоциативности \ диссоциативности \ нарративности должно быть «множественным « и «полифоничным»…

Статья с сайта Института Психоанализа

Послесловие. В Французском Психоанализе Зигмунд Фрейд переводят, как Зигмунд Фройд. 

«Комплекс мёртвой матери» Андре Грин

infopsychology 0

Основные жалобы и симптомы, с которыми пациент обращается к психоаналитику, не носят депрессивного характера. Налицо ощущение бессилия: бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или, если таковые имели место, глубокая неудовлетворённость их результатами. Когда же анализ начинается, перенос открывает инфантильную (детскую) депрессию, характерные черты которой я считаю полезным уточнить. Основная черта этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погружённого в своё горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разумеется, среди главных причин такой материнской депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребёнка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно любимого матерью. Но речь также может идти о депрессии разочарования: превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей, любовная связь отца, бросающего мать, унижение и т.п. В любом случае, на первом плане стоят грусть матери и умешьшение её интереса к ребёнку. Важно подчеркнуть, что самый тяжёлый случай – это смерть другого ребёнка в раннем возрасте. Эта причина полностью ускользает от ребёнка, потому что ему не хватает данных, чтобы об этой причине узнать. Эта причина держится в тайне, например, выкидыш у матери. Ребёнок чувствовал себя любимым, несмотря на все непредвиденные случайности, которых не исключают даже самые идеальные отношения. Горе матери разрушает его счастье. Ничто ведь не предвещало, что любовь будет утрачена так в раз. Не нужно долго объяснять, какую нарциссическую травму представляет собой такая перемена. Травма эта состоит в преждевременном разочаровании, в потере любви, потере смысла, поскольку младенец не находит никакого объяснения, позволяющего понять произошедшее. Понятно, что если ребёнок переживает себя как центр материнской вселенной, он толкует это разочарование как последствие своих влечений к объекту. Особенно неблагоприятно, если комплекс мёртвой матери развивается в момент открытия ребёнком существования третьего, отца, и он думает, что мать разлюбила его из-за отца. Это может спровоцировать бурную любовь к отцу, питаемую надеждой на спасение от конфликта и удаление от матери. Как бы то ни было, триангуляция (отношения в эдиповом треугольнике) в этих случаях складывается преждевременно и неудачно.

В реальности, однако, отец чаще всего не откликается на беспомощность ребёнка. Мать поглощена своим горем, что даёт ему почувствовать всю меру его бессилия. Мать продолжает любить ребёнка и продолжает им заниматься, но всё-таки, как говорится, «сердце к нему не лежит».

Ребёнок совершает напрасные попытки восстановить отношения, и борется с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, искусственная весёлость, бессонница или ночные страхи.

После того как гиперактивность и боязливость не смогли вернуть ребёнку любящее и заботливое отношение матери, Я задействует серию защит другого рода. Это дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мёртвой матерью. Аффективная дезинвестиция – это психическое убийство объекта, совершаемое без ненависти. Понятно, что материнская грусть запрещает всякое возникновение и малой доли ненависти. Злость ребёнка способна нанести матери ущерб, и он не злится, он перестаёт её чувствовать. Мать, образ которой сын или дочь хранит в душе, как бы «отключается» от эмоциональной жизни ребёнка. Единственным средством восстановления близости с матерью становится идентификация (отождествление) с ней. Это позволяет ребёнку заместить невозможное обладание объектом: он становится им самим. Идентификация заведомо несознательна. В дальнейших отношениях с другими людьми субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет повторять эту защиту. Любой объект, рискующий его разочаровать, он будет немедленно дезинвестировать (испытывать равнодушие к значимому человеку). Это останется для него полностью несознательным.

Потеря смысла, переживаемая ребёнком возле грустной матери, толкает его на поиски козла отпущения, ответственного за мрачное настроение матери. На эту роль назначается отец. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребёнка ранний Эдипов комплекс. Ситуация, связанная с потерей смысла, влечёт за собой открытие второго фронта защит.

Это развитие вторичной ненависти, окрашенной маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идёт о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т.д. Другая защита состоит в ауто-эротическом возбуждении. Оно состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, без нежности, без чувств к объекту (другому человеку). Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Другой человек нужен ему для того, чтобы запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, а не для переживания слияния в чувстве любви.

Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла запускает преждевременное развитие фантазии и интеллекта. Ребёнок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.

Художественное творчество и интеллектуальное богатство могут быть попытками совладать с травматической ситуацией. Эта сублимация оставляет его уязвимым в главном пункте – его любовной жизни. В этой области живёт такая психическая боль, которая парализует субъекта и блокирует его способность к достижениям. Всякая попытка влюбиться разрушает его. Отношения с другим человеком оборачиваются неизбежным разочарованием и возвращают к знакомому чувству неудачи и бессилия. Это переживается пациентом как неспособность поддерживать длительные объектные отношения, выдерживать постепенное нарастание глубокой личной вовлечённости, заботы о другом. У пациента появляется чувство, что над ним тяготеет проклятье, проклятье мёртвой матери, которая никак не умрёт и держит его в плену. Боль, одна только душевная боль, сопровождает его отношения с другими людьми. В психической боли невозможно ненавидеть, невозможно любить, невозможно наслаждаться, даже мазохистски. Можно только испытывать чувство бессилия.

Работая с такими пациентами, я понял, что оставался глухим к некоторым особенностям их речи. За вечными жалобами на злобность матери, на её непонимание или суровость ясно угадывалось защитное значение этих разговоров от сильной гомосексуальности. Женской гомосексуальности у обоих полов, поскольку у мальчика так выражается женская часть личности, часто – в поисках отцовской компенсации. Моя глухота касалась того факта, что за жалобами на действия матери вырисовывалась тень её отсутствия. Жалобы относились к матери, поглощённой самой собой, недоступной, неотзывчивой, но всегда грустной. Она оставалась безразличной, даже когда упрекала ребёнка. Её взор, тон её голоса, её запах, память о её ласке – всё похоронено, на месте матери во внутренней реальности ребёнка зияет дыра.

Ребёнок идентифицируется не с матерью, а с дырой. Как только для заполнения этой пустоты избирается новый объект, внезапно появляется галлюцинация, аффективный след мёртвой матери.

Этот тип пациентов создаёт серьёзные технические проблемы, о которых я не стану здесь распространяться. Сознательно человек считает, что у него – нетронутые запасы любви, доступные для новой любви, как только представится случай. На самом деле, любовь навсегда осталась в залоге у мёртвой матери.

В ходе психоанализа защитная сексуализация (ранний онанизм или другие способы получения чувственного наслаждения), всегда включающая в себя прегенитальное удовлетворение и замечательные сексуальные достижения, резко спадает. Пациент понимает, что его сексуальная жизнь сводится практически к нулю. По его мнению, речь не идёт о потере сексуального аппетита: просто никто больше ему не желанен. Обильная, разбросанная, разнообразная, мимолётная сексуальная жизнь не приносит больше никакого удовлетворения.

Остановленные в своей способности любить, субъекты, находящиеся под владычеством мёртвой матери, не могут более стремиться ни к чему, кроме автономии. Делиться с кем бы то ни было им запрещено. Сначала от одиночества бежали, теперь его ищут. Субъект вьёт себе гнездо. Он становится своей собственной матерью, но остаётся пленником своей стратегии выживания.

Это холодное ядро жжёт как лёд и как лёд же анестезирует. Это едва ли только метафоры. Такие пациенты жалуются, что им и в зной – холодно. Им холодно под кожей, в костях, они чувствуют как смертельный озноб пронзает их насквозь. Внешне эти люди и в самом деле ведут более или менее удовлетворительную профессиональную жизнь, женятся, заводят детей. На время всё как будто в порядке. Но с годами профессиональная жизнь разочаровывает, а супружеская сопровождается серьёзными нарушениями в области любви, сексуальности и аффективного общения. В это же время родительская функция, наоборот, сверхинвестирована. Впрочем, часто дети любимы при условии достижения ими тех нарциссических целей, которых самим родителям достичь не удалось.

Несмотря на выразительные признания, окрашенные аффектами, часто весьма драматизированными, отношение к аналитику отличается тайной неприязнью. Это оправдывается рационализациями типа: «Ради чего всё это делать?» Вся эта деятельность сопровождается богатством психических представлений и весьма значительным даром к само-истолкованию. Однако способность к интроспекции мало что меняет в его аффективной сфере. Язык пациента отличается повествовательным стилем, который должен тронуть аналитика, призвать его в свидетели. Словно ребёнок, который рассказывал бы матери о своём школьном дне и о тысяче маленьких драм, которые он пережил, чтобы заинтересовать её и сделать её участницей того, что он узнал в её отсутствие.

Можно догадаться, что повествовательный стиль мало ассоциативен. Субъект ускользает от того, чтобы повторно пережить то, о чём он рассказывает, поток слов, если его остановить, повергает его в переживание психической боли и неприкрытого отчаяния.

Основной фантазией такого пациента становится такая: питать мёртвую мать, дабы содержать её в постоянном бальзамировании. То же самое пациент делает с аналитиком: он кормит его анализом не для того, чтобы помочь себе жить вне анализа, но дабы продлить анализ до бесконечности. Пациент проводит свою жизнь, питая свою мёртвую мать, как если бы он был единственным, кто может о ней позаботиться. Хранитель гробницы, единственный обладатель ключа от её склепа, он втайне исполняет свою функцию кормящего родителя. Его узница становится его личной собственностью. Так пациент сам себя лечит.

Здесь возникает парадокс. Мать в горе, или мёртвая мать, какой бы огорчённой она не была, - она здесь. Присутствует мёртвой, но всё-таки присутствует. Субъект может заботиться о ней, пытаться её пробудить, оживить, вылечить. Но если она выздоровеет и пробудится, субъект ещё раз потеряет её, потому что она уйдёт заниматься своими делами или любить других. Так создаётся амбивалентность: мертвая мать, которая всегда присутствует, или живая, которая уходит и возвращается.

Грин Андре. Мёртвая мать (с. 333-361) // Французская психоаналитическая школа. Под ред. А. Жибо, А.В. Россохина. – СПб: Питер, 2005. – 576 с.

«Клиническое исследование защитной организации» О’Шонесси Э.

infopsychology 0
Комментарий: Перевод выполнен по изданию: O'Shaughnessy, E. (1981) A clinical study of a defensive organization. Int. J. Psycho-Anal., 62:359-369. Статья также опубликована в книге Melanie Klein Today (1988), ed. by E. Bott Spillius, vol. 2, Mainly Practice, Londonб: Routledge. В ее основу положен доклад, впервые прочитанный в Британском психоаналитическом обществе в 1979-ом году.

Некоторые пациенты приходят в анализ тогда, когда надеются не расширить контакт с самими собой и со своими объектами, а наоборот, отчаянно нуждаются в убежище от всего этого. Их первая цель в анализе – установить, или, точнее говоря, восстановить защитную организацию против внутренних и внешних объектов, которые причиняют им почти непереносимую тревогу.

Текущая жизнь пациентов, которых я имею в виду, пронизана мало модифицированными инфантильными тревогами. Это пациенты со слабым Эго, которые с большим, чем это характерно для нормы, чувством преследования подошли в младенчестве к границам депрессивной позиции, как ее определила Кляйн (Klein, 1935), но оказались неспособны преодолеть ее, взамен этого сформировав защитную организацию. Защитная организация, однако, оказывается ненадежной, поскольку комбинация слабого Эго и острых атакующих тревог, что делает преодоление депрессивной позиции невозможным, делает невозможным для таких пациентов и поддержание защитной организации. Их жизнь колеблется между периодами уязвимости и периодами ограниченности: они подвергаются воздействию интенсивной тревоги со стороны своих объектов, когда защитная организация не срабатывает, и страдают от ограниченных, хотя и переносимых объектных отношений, когда защитная организация вновь устанавливается.

Цель этой статьи — показать, как защитная организация, установленная и поддерживаемая в условиях, предлагаемых анализом, может укреплять Эго и уменьшать область тревоги. Таким образом колебания между уязвимостью и ограниченностью приостанавливаются, и вместо этого пациент оказывается способен – тем способом, который ему доступен – продвигаться в своем развитии. Также целью этой статьи является исследование природы защитной организации.

Долгий двенадцатилетний анализ мистера М. дал мне возможность изучения четырех последовательных фаз эволюции его защитной организации. В первой фазе я наблюдала отчаянную ситуацию уязвимости, в которой он оказывался, когда его защитная организация отказывала. Затем, на следующем этапе, когда мистер М. был способен восстановить свою защитную организацию, я могла изучать ограниченные объектные отношения, на которых была основана его защитная организация, и природу облегчения и выгоды, которые она ему приносила. Позже, на третьей стадии, я могла наблюдать, как он эксплуатирует защитную организацию для удовлетворения своей жестокости и нарциссизма. В конце, в последней фазе анализа, когда мистер М., имея теперь несколько надежных объектов, был способен снова продвинуться вперед в своем развитии, я могла наблюдать, как его Эго, уже более укрепленное, характерным образом также расщеплялось вследствие затянувшегося использования им своей защитной организации.

Уменьшая массив клинического материала, я привожу полные сессии только из начала и из конца анализа. Начальная сессия полно представит исходное затруднительное положение мистера М., чтобы можно было понять, против чего была выстроена его защитная организация, а сессия из завершающей стадии продемонстрирует контраст между мистером М. в начале и мистером М. в конце анализа. В промежутке для краткости я прибегну к описаниям, подкрепленным образами сновидений мистера М., лишь коротко обозначив, как они прорабатывались аналитиком и пациентом. Четыре фазы анализа мистера М. – начальные затруднения, установление защитной организации, эксплуатация защитной организации и продвижение вперед – описаны так, чтобы сделать ясным их отличие, которое было очень заметным. Я опустила в изложении предвестники перехода на новую стадию и возвращения к предыдущим стадиям, которые, конечно, были представлены в каждой фазе анализа.

Начальные затруднения

Мистер М. был единственным ребенком, рожденным в трудных родах с помощью кесарева сечения. Мать говорила ему, что не имела больше детей, потому что не смогла бы вновь пережить роды. Она также говорила ему, что чувствовала себя очень подавленной все те 6 месяцев, что кормила его грудью. Мистер М. воспринимал свою мать как обременительную, но заботливую. Его отец был исполненным благих намерений, но холодным и отстраненным человеком, недовольным отсутствием профессионального признания. Мистер М. чувствовал, что отец «психологизирует» о нем.

Мистер М. вспоминал свое детство как несчастливое, одинокое, а время от времени – ужасающее. По ночам он нуждался в том, чтобы в его спальне горел свет и настойчиво требовал, чтобы свет оставляли в коридоре, ведущем в спальню родителей. Он спал урывками и страдал энурезом. В возрасте 7 лет он стал остро нервозным и страдал от ночных кошмаров. Должно быть, это был период, когда его защитная организация рухнула. Родители отвели его к аналитику, который лечил его два года. Они придерживались мнения, что этот детский анализ помог ему, даже если и не устранил его проблемы. В этом родители мистера М., полагаю, были правы. Его первый анализ, по-видимому, помог ему переустановить столь нужную ему защитную организацию, хотя это не повлияло на лежащую в основании проблему. Мистер М. продолжил свое обучение в школе, ненавидя ее и боясь других детей. Изолированный и несчастный, он поступил в университет. Его отец убеждал его начать еще один анализ, но мистер М. не был расположен к этому. Два года спустя его отец внезапно скончался. Поначалу мистер М. никак не мог принять факт смерти своего отца. Позже, оставшись в доме наедине с матерью, он стал подавленным, у него начали нарастать ощущения страха и болезни. Ему было 22, когда он пришел ко мне в анализ.

На предварительном интервью я увидела слабого молодого человека в состоянии острой тревоги. Мистер М. говорил о своих страхах смерти и увечья, одержимости сексуальными фантазиями, неумеренной мастурбации, – все это, по его словам, приближало его к сумасшествию. Он говорил мне также, что пытался общаться с одной–двумя девушками в университете, но в сексуальном плане был импотентом.

На свою первую сессию он пришел со смехом, скрывающим ужас. Он выдавал искаженный материал про «оральную кастрацию», «гомосексуальность», «импотенцию», «лесбиянок», говоря подобно запутавшемуся психоаналитику, и как если бы его психика находилась под невыносимым давлением. Он едва мог выслушать несколько моих интерпретаций, о давлении и спутанности в его душе и его страхе передо мной. В один момент, однако, я сказала, что поскольку я его ужасаю, он предлагает мне «аналитические» разговоры, и что, возможно, есть что-то еще, что он мог бы мне сказать. В ответ на эту интерпретацию его лихорадочное говорение прекратилось. «Тяжело грезить (to daydream). Я пытаюсь, но не могу. Люди отвлекают меня. Но мечтая, я остаюсь наедине с моими мыслями – тогда нет ничего, кроме мыслей». Он проговорил это с острой тоской. Это было первое выражение, часто повторяемое впоследствии, его страстного желания мирного, ничем не нарушаемого отношения ко мне, отношения, в котором он мог обладать тем, что назвал здесь «грезой» (daydream). Как психологизирующий отец в переносе, я уже его отвлекла; я ужасала его, он проецировал себя в меня, чтобы получить контроль надо мной, и тогда оказывался спутанным со мной. Он страстно желал удалиться от таких отвлекающих людей, но не быть одиноким, оставшись «ни с чем, кроме мыслей». Защитная организация, которую мистер М. позже установил в анализе, достигала в точности этого. Она удаляла его от «отвлекающих людей» и обеспечивала ему ничем не нарушаемое отношение ко мне, которого он жаждал.

Но в этой первой фазе своего анализа мистер М. был очень нарушен. Воздействие смерти отца удерживалось в течение нескольких месяцев – оно разрушило его шаткую защитную организацию и открыло его смятению и почти непереносимым тревогам. Я попытаюсь изобразить затруднительное положение мистера М. более детально, как это проявилось в самом начале анализа, на пятничной сессии. В начале сессии мистер М., казалось, боялся войти в комнату. Когда же он вошел, то по пути к кушетке остановился, изогнулся и пристально взглянул на сиденье моего кресла (я еще не села). Он был очень встревожен и дышал сбивчиво. На кушетке он начал: «Вы снова сменили ваш костюм. Он полосатый. Я чувствовал тревогу, когда шел сюда». Его тревога, уже и так острая, все возрастала. Я сказала ему, что он хочет дать понять мне, что очень боится. Мистер М. ответил: «У меня ненормальное дыхание. В ненормальном ритме. Я не могу вернуться к нормальному дыханию. Кстати, я видел сон этой ночью». В его голосе внезапно появились тона самодовольства, и он добавил: «Замечательный сон!»

Он снова немедленно впал в тревогу, говоря так, как если бы он прямо сейчас видел сон, о котором рассказывает. «Я смотрел старый фильм или фильм по телевизору. Женщина, вроде бы как звезда, вызвала у меня отвращение. Она была слишком старой. Я чувствовал, что мне внушает отвращение исполнение ею своей роли. Она должна была быть моложе. Вместе с ней все время были двое мужчин. Я видел ее в постели с обнаженными грудями и этих двух мужчин по обе стороны от нее. Они собирались заниматься любовью или что-то в этом роде. Но вдруг один из мужчин сказал что-то в раздражительном дерзком тоне. Это было неожиданно для меня. Затем этот мужчина вытащил большой нож и начал резать женщину между двумя ее грудями. Это было жутко. Затем я не видел больше ничего, но я смешался с мужчиной в сновидении и наносил раны женщине. Меня как будто втянуло в него, и он писал свое имя на ее плоти ножом. Она кричала».
Он остановился.

Прежде чем я смогла что-нибудь сказать, он сердито закричал: «Вы ничего не сказали. Оно того не стоило. Я даром растратил его на вас». Я сказала, что он сердится за то, что я не отреагировала быстрее. По его ощущениям это означает, что я не ценю его сновидения, – звездной продукции для меня (мистер М. хихикнул). Но также, что более важно, его реакция означает страх, что его сновидение стало реальностью, и что сношение действительно происходит здесь на сессии, притягивая его к сидению моего кресла, чтобы он на него, проникая в его психику в картинках и проникая в его дыхание. Мистер М. слушал внимательно. Далее я предположила, что в начале он боялся, что я на самом деле превращусь в кричащую мать из его сновидения – возможно, мои полоски (stripes) показались ему криками (screams). Мистер М. выдал слабый смешок облегчения, и его дыхание успокоилось.

В следующий момент он заговорил несколько хвастливо, но в то же время отчаянно: «Этот сон был очень живым. Обычно я не могу запоминать мои сны. Они бессвязные. Я изо всех сил пытался запомнить этот. Он был очень живым», – повторил он, отчаянно подталкивая меня к продолжению разговора о его «сексуальном сновидении», – назовем это так. Я хранила молчание. Вдруг мистер М. сказал совершенно усталым, безжизненным голосом: «На самом деле у меня был еще один сон. Я голосовал, пытаясь остановить машину. Мимо проезжало множество автомобилей. Затем я увидел двух старых людей, им тоже нужна была машина. Но как только я захотел, чтобы они сели в машину, поток иссяк. Потом оказалось, что со мной большая восточно-европейская овчарка. И я подумал, что не смогу остановить машину с этой собакой».

Позже я узнала, что сон мистера М. про «старых людей» – это повторяющийся сон. В этот день он пришелся на конец недели, когда поток машин, то есть поток сессий, прекращался. Я интерпретировала, что мистер М. чувствовал себя ребенком, который делает голосующий жест, поднимая палец, и нуждаясь в том, чтобы его подобрали. Но его сон и его внезапная усталость в отношениях со мной показали, что он чувствовал себя оставленным со «старыми людьми», которые не могли ему помочь, но из-за них он чувствовал себя усталым и неживым, он был обязан подвезти (lift) или оживить (liven) их. Я напомнила ему, как до этого на сессии он хотел, чтобы мы говорили о сексуальном сновидении, чтобы оживить (enliven) нас обоих – меня и себя.

Это был почти конец сессии. Мистер М. выдал беспорядочный набор слов: «случайность… это ваш письменный стол… Мои яички могут раздавить… Я вижу картину… Слишком далеко…» и т. д. Он был взволнован. Он фрагментировал свое мышление, своей речью освобождаясь от «случайностей» и удерживая меня на расстоянии. Он боялся, что я была «старыми людьми», которые не могут заботиться ни о нем, ни о самих себе, так же, как его вдовая мать, с которой он собирался провести уикенд.

На этой сессии мистер М. был почти сокрушен тревогами и смятением. В начале сессии комната, кресло аналитика и аналитик, – все это пугало его: они казались изменившимися. Они почти фактически стали для него миром его «сексуального сновидения». Внутри его тела его ненормальное дыхание так же предупреждало его: это конкретное и физическое выражение внутреннего сношения аналитика–родителей. Хотя он был в смятении и был склонен функционировать беспорядочным и конкретным образом, он не полностью утратил связь с реальностью и свою способность думать, но его ужасало, что он может их утратить. Примечательно также то, что у него почти не было передышек. Он получал небольшое облегчение не ранее, чем возникала следующая тревога, как в случае, когда его страх комнаты и учащенное дыхание были поняты и проинтерпретированы. Когда его объекты прекращают сношение, они становятся инертными, депрессивными «старыми людьми», которые нуждаются в том, чтобы он давал им жизнь, – невозможное требование, когда он сам чувствует себя покинутым и умирающим на выходных. Смесь персекуторной и депрессивной тревог, вызванных его депрессивными умирающими объектами, пробуждают в мистере М. чудовищное и неконтейнируемое возбуждение, от которого в конце сессии он пытается защититься фрагментацией и эвакуацией.

Эта защита, так же, как другие попытки его Эго в ходе сессии, например, его слабая бравада («Замечательное сновидение!»), или же дистанцирование от своего пугающе конкретного и вторгающегося «сексуального сновидения» тем, что он смотрел его как фильм, или же использование «сексуального сновидения» для эротизации, – почти мгновенно терпит неудачу, снова оставляя мистера М. открытым перед множественными тревогами. Его слабое Эго во всех отношениях неспособно поддерживать свои защиты.

Также Эго мистера М. слишком слабо, чтобы сопротивляться притяжению его объектов. В своем «сексуальном сновидении», например, он втянут в смертоносное сношение, как на сессии он беспомощно притянут к сиденью моего кресла. Именно отсутствие связности его Эго делает безрезультатной другую важную защиту, используемую мистером М. – проективную идентификацию. Уже на первой сессии это было очевидно, когда он пришел в состоянии проективной идентификации с «психологизирующим» отцом-аналитиком, но спутанным, излишне возбужденным и все еще испуганным. Отцовский перенос был очень важен. Мистер М. часто боялся меня как холодного, высмеивающего сварливого отца. Отца, изображенного во многих сновидениях в виде чудовища.

Также на сессии, описанной выше, имеется интересное предчувствие некого аспекта мистера М., который развернулся лишь много позже в анализе. Это восточно-европейская овчарка, которая возникла в конце его «сновидения о старых людях». Она репрезентирует вероломную, деструктивную, собственническую его сторону. Возникая, она повергает его в отчаяние: «я никогда не поймаю машину, пока эта собака со мной», – говорит он в сновидении. Позже, когда эта часть проявилась в полной мере, она стала причиной и его, и моего отчаяния.

Но в данной первой фазе анализа мистера М. беспокоят не его импульсы. Сейчас это слабое и спутанное состояние его Эго, и его пугающие объекты, которые причиняют ему почти непереносимую тревогу, до такой степени, что он ощущает угрозу психотической ситуации. Мистер М. не верил, что его объекты способны контейнировать его и свои чувства, и сам он не мог удерживать никакое душевное состояние дольше нескольких мгновений. Более всего, мистер М. чувствовал потребность в неподвижности и неизменности, фактически, потребность, вновь достичь своей защитной организации против своего пограничного состояния. Он постоянно озвучивал свое страстное желание вернуть потерянное убежище в таких выражениях: «я хочу плакать, я хочу убрать себя, чтобы меня ничто не беспокоило», «я должен достичь моего прежнего спокойствия», «если я не успокоюсь, я чувствую, что никогда не буду снова работать». На одной из сессий он просил: «оставьте меня в покое».

Хотя мистер М. с подозрением относился к интерпретациям, опасаясь, что они направлены на то, чтобы возбудить или высмеять его, или являются излиянием моих страданий, безжизненности или тревоги, он хотел, чтобы я интерпретировала ему. Это была манифестацией в переносе его веры в то, что его объекты, при всей их ужасающей обременительности, пытаются заботиться о нем, так же как и он, при всей своей безжизненности, хотел бы оказаться способным оживить их. В особенности так воспринимались интерпретации, признающие крайнюю степень его тревог и ощущений беспорядка и спутанности: если их удавалось сформулировать прежде, чем мистер М. сдвигался к еще большей тревоге (задача отнюдь не из легких), они приносили ему облегчение. Тогда он чувствовал, что его достигает аналитик, достаточно сильный, чтобы его удерживать, его Эго укреплялось в идентификации, и постепенно уровень тревоги снижался, хотя и оставался высоким. В конце этого первого периода, который длился 18 месяцев, произошли изменения в характере отношения мистера М. ко мне в целом.

Установление защитной организации

В отличие от предыдущего периода, мистер М. приходил вовремя, минута в минуту, твердо нажимая дверной звонок. Также, в отличие от предыдущего периода, когда он изливал постоянно смещающиеся тревоги относительно себя или аналитика, теперь он о них не помнил. Теперь он не стремился меня оживить, больше не было эротизированного «стимулирующего» материала. Вместо этого он говорил отстраненно, невнятно, словно его голова была окутана сном, безжизненно и омертвляюще роняя слова и тем самым контролируя и парализуя меня. Мистер М. отщепил свои нагруженные тревогой части, и в фантазии проецировал себя в отцовский холодный пенис, который он использовал для произведения холодной омертвляющей речи, которая уничтожала беспокойство в комнате, на кушетке и во мне, — во всем, что репрезентировало материнское тело. Таким способом он создавал для себя пустое неизменное место во мне как матери-аналитике. С укрепившимся Эго он был способен теперь поддерживать контроль надо мной и оставаться в своем состоянии проективной идентификации без наступления спутанности, и он предупреждал возвращение и новое вторжение в себя нежелательных отщепленных частей.

Раньше мистер М. говорил: «я хочу убрать себя, чтобы меня ничто не беспокоило». Теперь он именно так и сделал – почти. Мистер М. чувствовал, что на сессии формирует из меня объект, в котором он может хранить себя, и быть свободным от «беспокойства». На месте предшествовавшей шаткой, возбужденной ситуации переноса теперь находились ограниченные, контролируемые взаимоотношения между нами. Он погружался в состояние, подобное грезам, в котором только ощущение кушетки и звук моего голоса наталкивались на него. Он почти не испытывал тревоги, и этим минимальным способом он ощущал, что обладает тем, в чем так нуждается. Мистер М. чувствовал спокойствие. Его спокойствие приносило грандиозное облегчение; он чувствовал, что спасен от угрожающего психотического состояния.

В то самое время, когда мистер М. превращал меня в безмятежное место, которое он мог выносить, он также отщеплял и проецировал в меня свои нежелательные душевные состояния. Его неизменное, холодное, повторяющееся поведение проецировало в меня ощущения взаимодействия с безжалостным объектом, ощущения беспомощности, лишенности жизни, пытки, толкающей к сумасшествию, необходимости выносить вновь и вновь то, что мне не нравится. Мистер М. проецировал в меня страдающего младенца, которым он был, и также выражал посредством того, что, по его ощущениям, он заставлял меня переносить, свою ненависть и возмущение. Он не мог принять никакой интерпретации, которую переживал как заталкивание мною чувств обратно в него, или которая казалась ему проявлением моей тревоги или моего любопытства (он возбуждал во мне оба этих чувства своим психическим состоянием и почти полным отсутствием информации о его существовании). Это было возвращением беспокойства. Он немедленно уплощал (flatten) и омертвлял такую интерпретацию, чтобы сберечь свое новое состояние спокойствия.

В целом можно сказать, что мистер М. сформировал теперь защитную организацию, сцепив использование отдельных защит, всемогущего контроля и отрицания, и нескольких форм расщепления и проективной идентификации, описанных Мелани Кляйн (Klein, 1955), для организации отношений внутри себя и между собой и своими объектами. В клиническом измерении он формировал контролирующий и статичный перенос, характерный для действия защитной организации в анализе. Он оказывал интенсивное давление на меня, чтобы превратить меня в объект, необходимый ему, чтобы оставаться спокойным, – и удерживать меня в этих пределах. Пять лет аналитическая работа воспринималась им в широких рамках, налагаемых этой защитной организацией.

Здесь возникает вопрос терминологии. Я хочу предложить, несмотря на то, что это отход от аналитического словоупотребления, зарезервировать термин «защитная организация», который был введен Вилли Хоффером (Hoffer, 1954), за защитными системами, подобными той, что установил мистер М.1) В отличие от защит – частичных, в большей или меньшей степени преходящих, возобновляемых, – которые составляют нормальную часть развития, защитная организация является фиксацией, патологическим образованием, когда развитие вызывает неразрешимую и почти непереносимую тревогу. Выражаясь в кляйнианских терминах, защиты есть нормальная часть преодоления параноидно-шизоидной и депрессивной позиций; защитная организация, с другой стороны, есть патологически фиксированное образование в одной или другой позиции, или на пограничной линии между ними. Сигал (Segal, 1972) описывает другую подобную защитную организацию у пациента более нарушенного, чем мистер М.

Возвратимся к защитной организации мистера М. В его материале оральные и генитальные идеи были пропущены через фильтр анальных представлений, и сами анальные термины и процессы были весьма заметны. Мистер М. производил слова со звуками, сопровождающими стул, большинство мыслей и чувств имели для него значение нежелательных фекалий, которые он стремился эвакуировать, его в высокой степени контролируемые объекты ощущались как превращенные в стул. Функционирование мистера М. и его отношения к его объектам теперь часто имели для него преимущественно анальное значение, и в этом смысле его защитная организация была также анальной организацией.

Мистер М. изобразил тип объекта, в котором он нуждался для достижения спокойствия, в следующем сновидении. Ему снилось, что он встретил друга, который ведет скудное существование, что называется, «лапу сосет» (“hand-to-mouth”, букв. “рука-во-рту”), спит в квартире (flat) в разрушенном и заброшенном складе – но говорит, что это безопасно. Это сон о скудном существовании самого мистера М., «сосании лапы» – он часто клал руку в рот, – спящего на однообразных (flat) сессиях в разрушенном аналитике-матери, которая с трудом была способна двигаться; и поскольку мистер М. контролировал отцовский пенис, не могло быть ни копуляции, ни детей, так что аналитик-мать оказывалась также «заброшенной». Я была и складом-матерью (warehouse), в котором мистер М. хранил себя, и домом «осведомленности» («aware» house), контейнером его собственных нежелательных знаний.

Но хотя он обладал спокойствием, основанным на отсутствии беспокойства, он не обладал покоем свободных отношений к объекту, который свободно бы его принимал. Хранение себя в разрушенном складе-матери, хотя это было похоже (что мистер М. чувствовал) на пребывание в матке или мирное лежание в материнских объятьях, было лишь лучшей из доступных ему для этого альтернатив. И несмотря на огромное облегчение, мистер М. продолжал чувствовать себя в опасности, больным и также «плохим». Он всегда должен был быть настороже, ожидая сигнала беспокойства; как он однажды выразился, он был подобен собаке, которая должна держать уши навостренными. Отщепление понимания делало его сонным, и вторжение в его голову объектов, претерпевших вторжение с его стороны, вызывало в голове странное ощущение – тупости. Чтобы обрести спокойствие, мистер М. должен был так организовать свой объект, чтобы тот это спокойствие обеспечил. Он должен был пробиться к объекту, уничтожить его беспокоящие свойства и установить над ним контроль, чтобы приспособить его к своим нуждам; это продолжалось вплоть до того, что он почти превращал объект в фекалии или разрушал его, и тогда его беспокоила тревога, что он «плохой».

Через нескольких месяцев он начал размышлять о чудовище, о котором писали газеты – «отвратительном снежном человеке», ворвавшемся в дом. Это выражало чувства мистера М., что он вламывается внутрь меня каждый день, строго вовремя, когда твердо нажимает на дверной звонок. Мистер М. спрашивал вновь и вновь: «“Отвратительный снежный человек” – настоящее чудовище?» Он знал, что был отвратительным и холодно контролирующим, но был ли он столь чудовищным из-за страха, что иначе объект, как раньше, причинит ему чувства, которые он не может выносить? Или он сам действительно был чудовищем? Он не мог определиться, и проявлялись признаки маленького чудовища, признаки того, чему в дальнейшей эволюции его защитной организации предстояло обостриться: мистер М. обнаружил, что получает садистическое удовольствие от моего подконтрольного парализованного положения и от того, что заставляет меня выносить проекции его ненависти. Иногда я ловила ухмылку, спрятанную в его однообразных интонациях, но обычно, если я отмечала это, долгое молчание уничтожало и ухмылку, и мою интерпретацию. Очень редко он оказывался способным допустить приближение своей осведомленности о том, что он не только защищается, но также получает удовлетворение. Однажды он рассказал сон о странном, поврежденном животном, которое было наполовину млекопитающим, но вырастило на своей пасти длинное рыло. В сновидении мистер М. чувствовал ответственность за это животное и был очень огорчен. Он ассоциировал таких животных с поросятами, которые любят совать свои рыла в грязь. Этот сон был изображением мистером М. себя как поврежденного младенца, которому необходимо было защитить себя, вырастив длинное рыло, но младенца, который также получал жестокое удовольствие от использования своего рыла для контроля надо мной и низведения меня к грязи. Анализ сновидения привел к тому, что на сессии прорвалось значительное количество тревоги — что в этот период было необычно. На следующий день, поскольку мистер М. нуждался в том, чтобы отщепить огорчение по поводу своей самости-поросенка, я была практически залита той тревогой и депрессией, что он проецировал в меня. Но в основном мистер М. преуспел в организации себя и своих объектов, так что он поддерживал сессию почти однообразной и безжизненной, и себя самого — хотя и настороже — почти в мире и спокойствии.

Для мистера М. было важно, что я понимала в ежедневном и детальном проявлении его потребность оставаться спокойным и разрушать потенциальное беспокойство, исходящее от него или от меня. Иногда мои интерпретации о его удерживании нас вместе контролируемым и безжизненным образом вследствие его страха перед более свободным контактом позволяли ему короткое время давать более живой материал. Он мог принимать только те интерпретации, которые не переживал как вталкивание в него нежелательных чувств или как критику в свой адрес, будто он чудовище. Интерпретации, которые он мог принимать, давали ему переживания, отличные от спокойного состояния. Он говорил, что они «прочищают ему голову», позволяют «чувствовать себя иначе». Они были переживанием намного более живых отношений, случающихся между нами.

После четырех лет анализа жизнь мистера М. стала в некоторых отношениях лучше. Он закончил обучение в университете и получил работу. После одной безуспешной попытки он преуспел в том, что отказался от проживания в доме со своей матерью (конечно, взамен он проделывал это со мной в анализе) и устроился в отдельной квартире. Он завел одного–двух друзей. Для меня также было очевидно – несмотря на то, что в целом характер сессий не изменился, – что его Эго определенно укреплялось, и что пациент все меньше меня боится. Но он не использовал (как, думаю, я того ожидала) это улучшение для того, чтобы начать выносить большую интегрированность себя или своих объектов. Наоборот, он использовал свое улучшение в совершенно противоположном направлении.

Эксплуатация защитной организации

К настоящему моменту один из результатов анализа мистера М. заключался в ослаблении его страха быть затопленным беспокойством, исходящим от его объекта. Он использовал меня в той фиксированной форме, в которой нуждался, проецировал в меня нежелательные чувства и верил, что я не буду двигаться непереносимо для него, и не буду проецировать обратно в него. Объекты, используемые таким образом, легко могут использоваться превратно, – и мистер М. начал эксплуатировать эти взаимоотношения. Образовалось место, в котором, как он чувствовал, его нарциссизм и жестокость могут проявляться и действовать более всемогущественным образом, не сдерживаемые протестами со стороны объекта или вмешательством со стороны самого пациента.

В начале основной функцией защитной организации мистера М. была именно защита. Теперь это было не так. Теперь его защитная организация была в той же степени, а иногда и преимущественно, орудием, служащим всемогущественному удовлетворению его нарциссизма и его жестокости. Его объектные отношения теперь составляли нарциссическую организацию описанного Розенфельдом (Rosenfeld, 1971) типа. В этой новой форме его защитная организация продолжала выполнять защитную функцию. Она защищала мистера М. от ощущения того, что он маленький и медленный, от страха, что он может никогда не стать действительно способным меняться или выздороветь, а также от всей этой новой тревоги и вины, которые вызывало использование, а теперь также превратное использование его защитной организацию. Последнее возникало из-за того, что он контролировал, обособливал и омертвлял свои объекты, а теперь, более того – триумфально и жестоко их грабил.

На сессиях он был теперь зачастую открыто жестоким, отказывая мне в материале и продуцируя любую попадавшуюся ему под руку сумятицу, иногда в тот самый момент, когда я знала (если он об этом позаботился), что он способен к гораздо лучшей коммуникации. Мистер М. приходил в возбуждение от своей жестокости и моего барахтанья в его беспорядочном материале. Теперь он не размышлял о том, является ли он «отвратительным снежным человеком». Наоборот, он всемогущественно отщеплял свое Супер-Эго. Его триумф надо мной, ощущаемой перепуганной и разочарованной перверсивным использованием им своего прогресса, все возрастал.

Мистер М. чувствовал себя все более привлекательным. Он использовал механизмы расщепления не только для отщепления Супер-Эго, как описано выше, но также для отщепления реальностей, препятствующих его нарциссизму. В его расцветающих фантазиях он чувствовал, что находится внутри не только всемогущего пениса своего отца, но и всех атрибутов своей матери – ее грудей, ее возбуждающей красоты и т. д. – и все это находится внутри него. Он чувствовал, почти верил, что является пенисом или грудями, которых я желала, и что он может завершить свой позитивный и негативный Эдипов комплекс, и что он может остаться в анализе навсегда. Анализ должен был быть исполнением того, что один современный автор назвал «золотой фантазией» (Smith, 1977). В своей текущей жизни после одной-двух неудач мистер М. оказался сексуально состоятелен, и нашел на этот раз нескольких девушек, готовых бегать за ним и поддерживать его чувство власти и привлекательности. Теперь он не чувствовал никакой потребности в моей работе. Он испытывал презрение к интерпретациям, от которых он отмахивался, называя их «нудными» («pedestrian», букв. «пешеходный», «пеший»), и сходное презрение к более осведомленной и более реалистичной части себя, которую он также ощущал как «нудную» – его любимое словечко в это время.

Его возбужденное состояние хорошо изображено в одном сновидении.

Во сне мистер М. видел человека с гребнями, торчащими повсюду над ним, и думал: «этого парня надо бы притушить» (“defuse”, букв. «разрядить», «обезвредить»). Огни светофора загорались в неправильном порядке – красный, желтый, красный – и человек также смотрел не в ту сторону. Рассказав этот сон, мистер М. не уделял ему больше внимания. Он быстро перешел к новым темам в хаотическом порядке, с чем я ничего не могла поделать. Я пыталась показать ему, что это он был парнем из своего сновидения, полагаю, пижоном (coxcomb), а гребни (combs), торчащие над ним во все стороны, – это его броское прорывающееся возбуждение. Я предположила, что он проживал свое сновидение на сессии, чувствуя возбуждение от того, что предоставляет мне материал в неправильном порядке, как загорался светофор, и глядя в неправильную сторону, – вдаль от сновидения, которое рассказывает ему о его пижонской самости, которую, он знает, надо бы обезвредить (defuse). Мистер М. не желал внимать этим интерпретациям. Я упорствовала, он стал очень раздражен, и сессия закончилась тем, что он, выходя, презрительно сказал: «Вы мне досаждаете». Ухмыляющийся поросенок вырос в открыто презрительного и всемогущего пижона.

Все больше и больше на этой стадии мистер М. не принимал ту частью себя, которая знала о том, что он делал, и знала, что он впадает в опасное возбуждение, и его следует обезвредить. Он хотел быть от нее свободным. Он хотел быть «свободным» от всего «беспокойства» реальности, вменяемости, тревоги и вины. Он все увеличивал расщепление между своей жестокой нарциссической частью, которую идеализировал, и частью себя, способной к осознанию, чувствованию, мышлению и суждению, от которой отрекался. Тип расщепления в Эго мистера М. описывал Фрейд (Freud, 1940) в статье «Расщепление Эго в процессе защиты». По мнению Фрейда, такое расщепление представляет собой «раскол в Эго, который никогда не заживает». Расщепление в Эго мистера М. сохранялось, хотя природа раскола между двумя частями изменилась.

На этой стадии его всемогущая часть доминировала и постоянно пыталась увеличить свою диссоциацию от его вменяемой осведомленной части, – процесс, который достиг кульминации в отыгрывании в конце шестого года анализа, когда мистер М. на время почти погрузился в бред. Он оставил свою работу и сообщил мне, что бросает анализ и не вернется после каникул. Он строил нереалистичные планы длительного путешествия. В последние недели этого периода он был столь изолирован ощущениями возбуждения и всемогущества, что мой контакт с ним был слабым. Я продолжала анализировать его планы как разыгрывание всемогущих фантазий, но не его намерение оставить анализ. В этот момент он поместил весь свой здравый смысл и рассудок в меня. После каникул мистер М. вернулся. Он сказал, что его путешествия были катастрофой, его фирма не берет его обратно, и он еще не нашел другую работу. Его переживания во время каникул притушили (defused) и обрушили его всемогущество и возбуждение, оставив его очень напуганным. Его более понимающая часть пробилась обратно в его душу, и теперь он чувствовал, что был «безумен».

Однако он не мог выносить это слишком долго. Он отщепил свое знание о том, что его чувства всемогущества «безумны» и предложил себе измененную и искаженную версию возвращения к анализу: он просто исполнил мои желания. Вскоре его отношение ко мне протекало в том же полностью защитном и высоко патологичном режиме, как и раньше.

Я работала над этой повторяющейся, и в широком смысле неизменной ситуацией переноса. Временами мистер М. почти приводил меня в отчаяние. Оно вызывалось волнением по поводу отсутствия продвижения в анализе: я бы удивилась, если бы мы двинулись дальше. Но это было также спроецированное в меня отчаяние мистера М., которое я анализировала и которое касалось того, что он будет держаться за анализ и обладать им (уже не было разговоров об уходе), что он будет использовать его вероломно, раздувая свои всемогущество и нарциссизм, но не позволяя анализу двигаться и оживать, и поэтому он никогда не почувствует себя живым. В этот период произошло полное проявление и анализ того, чему уже давно было предзнаменование в раннем сновидении, сновидении о «старых людях», изложенном в первом разделе. В конце сновидения, как вы помните, появилась восточно-европейская овчарка, и во сне мистер М. сказал: «Я никогда не поймаю машину, пока эта собака со мной». То, что я не бросила пациента и упорно продолжала с ним работать, стало для мистера М., полагаю, доказательством того, что его объект может противостоять овчарке в нем, его безжалостному и вероломному собственничеству, не будучи этим разрушенным.

Продвижение вперед

Постепенно, в течение восьмого года анализа, появились отчетливые признаки более живого, менее ограниченного контакта между нами, когда защитная организация мистера М. начала ослабевать. Вместо тотальной и постоянной организации его взаимоотношений внутри и вне себя, исключающей всякое беспокойство, мистер М. начал использовать свои защиты более преходящим, временным образом и позволять приводящим в смятение восприятиям и эмоциям достигать его. Появились и другие связанные с этим перемены. Изменилась его речь. Теперь он хотел разговаривать. Расширился кругозор анализа: его текущая жизнь теперь фигурировала в его мыслях в ходе сессий. Он стал замечать начала своего возвращения к схватке с проблемами, лежащими на границе депрессивной позиции, от которой его защитная организация была столь необходимым убежищем. Возвращающиеся тревоги не были теперь почти непереносимыми для мистера М. – он был лучше оснащен. Его Эго стало более сильным, более связным, и более способным выносить тревогу, и область самой тревоги уменьшилась – наряду с его старыми, умирающими, холодными и чересчур ударяющими объектами он установил новые отношения с объектами более теплыми, сильными, контейнируемыми и живыми.

В рамках типичной конфигурации мистер М. начал сталкиваться со своими проблемами развития. Эта конфигурация была последствием его столь затянувшегося использования защитной организации, в том смысле, в каком это понимается в данной статье: как патологического, статичного образования, необходимого, когда развитие вызывает почти непереносимую и неразрешимую тревогу. Эго мистера М. было расщеплено: одна его часть была способна к знанию и чувствованию и стремилась к прогрессу, даже если тревога разрасталась; другая же, всемогущая часть предпочитала оставаться в состоянии проективной идентификации со своими объектами, она препятствовала его «нудным» усилиям продолжать развитие и относилась к ним пренебрежительно. Но в отличие от предыдущих периодов, теперь часто доминировала знающая часть мистера М., и она начала тщательное исследование его всемогущей части, которая, подобно защитной организации (каковой была осадком), до сих пор служила мистеру М. в качестве защиты. Переживание расщепления и глубокого противостояния внутри Эго и продолжение использования для защиты всемогущей части, являются, по моему мнению, характерными остаточными осложнениями защитной организации.

Перед завершением статьи я изложу сессию из девятого года анализа, которая показывает эту типичную конфигурацию в действии. Эта сессия, при рассмотрении наряду с другой сессией, представленной в начале статьи, также демонстрирует произошедшую с мистером М. перемену, и кроме того, возвращает нас к его страстному желанию покоя и проливает новый свет на это желание.

Это была пятничная сессия. Мистер М. начал в насмешливом враждебном тоне, говоря, что ему скучно. Затем другим голосом он сказал, что устал (он действительно выглядел усталым) и теперь озвучивает это. Он опять изменил тон в сторону насмешливого и враждебного, говоря, что должен выражать почтение – вынужден как будто склонять голову в сторону, минуя выход (exit door) (он действительно склонился в сторону двери на улицу, когда направлялся в консультационный кабинет). Я прокомментировала его противоположные чувства: он ненавидит меня, чувствуя, что я заставляю его признать, что сегодня пятница, день выхода [из анализа] (exit day), и также что он чувствует усталость.

Тут же мистер М. заговорил о своих сексуальных планах на уикенд. Он сказал, что собирается снова иметь секс с Х – замужней женщиной, с которой состоял в любовной связи, и затем заговорил об У – девушке, которой он ответил по объявлению в журнале, и с которой также собирался встретиться и заняться сексом в уикенд, и о своей ссоре с ними; затем он рассказал о Z – юной еврейской девушке, которая испытывала к нему интерес и дружественные чувства, и которую он пригласил провести субботний вечер вместе. Он волновался, что потеряет интерес к ней. Он говорил взволнованным голосом. Признав сначала его волнение относительно того, что занятость с Х и У могут разрушить его интерес к юной еврейской девушке, заинтересованной и дружелюбной, я связала ее с неким аспектом меня самой, заинтересованной в нем и отмечавшей его чувства. Я указала, что он, ведя со мной разговор о сексе, уже утратил интерес к своей усталости и депрессии, которые подкрадывались к нему в пятницу, день выхода [из анализа]. Казалось, интерпретация достигла мистера М., установилось молчание.

Когда он вновь заговорил, голос его был светлее и живее. Он сказал, что теперь чувствует себя лучше, чем по приходу. Тогда он чувствовал себя неважно, но теперь чувствует облегчение, будто с него сняли какой-то груз. Вновь установилось долгое молчание. Затем мистер М. сказал, что думает о том, как холодно у него в квартире (flat). Он раздобыл обивку против сквозняков (draught excluders) и обил ею входную дверь, но щель была слишком велика, так что обивка перекрутилась и изогнулась (got twisted, got bent). Я предположила, что он дает мне пояснения по поводу своей обивки против сквозняков, своих сексуальных приготовлений к уикенду, своего разговора со мною о них на сессии. Это его методы исключения однообразия (methods of excluding the flatness) и усталости, которые охватывают его на выходных, и он рассказывает мне, что этими методами ему на самом деле не удается перекрыть щель и также что они перекручивают и изгибают его (made him get twisted and bent – тж. «делают его испорченным и бесчестным»). Мистер М. проговорил задумчиво: «Ну, да. Извращение. Я знаю».

Через некоторое время он сказал: «Приятно думать, что у меня два дома – один здесь и один в А… Мне нравится А…» (недавно он унаследовал собственность в А…). Он продолжил: «Я вижу картину еврейского кладбища в А…, которым я часто прохожу. Иногда там нарисованы свастики. Там широкая пешеходная (pedestrian) – при слове “pedestrian” он с дружелюбной усмешкой сказал: “Я знаю, о чем Вы подумаете” – дорога вдоль кладбища, иногда я по ней прогуливаюсь». Я проинтерпретировала его мысли о двух домах как выражение двух типов ощущений по отношению ко мне. Сначала, когда он вошел, он чувствовал враждебность и ненавидел меня за то, что я выталкиваю его прочь в выходные, и он изобразил меня как фашиста, и предпочел своих возбуждающих девушек на уикенд скучному анализу «старых людей». Теперь, в середине сессии он чувствует себя со мной дома, я ему нравлюсь и он готов общаться. Я также подчеркнула значимость «пешеходной (нудной) дороги». Сегодня он не проходил «еврейским кладбищем»; он был на том пути, о котором часто думал как о нудном/пешеходном способе отмечать положение вещей. Я предположила, что извлекая из меня жизнь и секс, как он это проделал в начале сессии, он ощущает, что низводит меня к кладбищу, которое затем проникает в его внутренний мир, делая его усталым и депрессивным.

Сессия приближалась к концу. Страшась депрессии и ухода [на выходные], мистер М. отщепил свою осведомленную часть. Внезапно у меня на кушетке будто появился другой пациент. Он говорил о своих женщинах, Х и У, возбужденно описывал фильм о гомосексуалах. Он захихикал и закончил сессию словами, что фильм получил хорошие отклики, и он послушается одного из них и посмотрит это кино на выходных.

На этой сессии мистер М. начал разворачиваться лицом к ряду беспокоящих проблем (или хотя бы склонять голову в их сторону): день выхода [из анализа], преследующее ощущение, что его выталкивают прочь, его перверсивные и деструктивные защиты, усталость и депрессия, настоящая безжизненность, проистекающие из того, что, как он боится, является кладбищем, которое он устраивает в своем внутреннем мире. Мы можем также видеть взаимодействие двух частей мистера М. Прибывают обе, и в начале они чередуются. В ходе сессии его понимающая часть выходит на передний план, становится общительной и размышляет о его извращенных (twisted) защитах, признавая, что у него есть дом, который ему нравится, и отмечая существование в нем фашистов, мертвых объектов и депрессии. Но когда приближается конец сессии, мистер М. на этой стадии все еще слишком тревожен. Ему необходимо отщепить свою понимающую часть, и его всемогущая часть, защитная и извращенная (twisted), полностью завладевает им, что отчасти произойдет на выходных.

Атмосфера сессии была характерной для многих сессий в заключительной, четвертой стадии анализа. Мистер М. был способен чувствовать и демонстрировать свою враждебность. Он был также способен переживать сильные чувства. Его слова и мысли функционировали в анализе совершенно не так, как ранее, когда они тяготели к конкретности и беспорядочности. Мистер М. мог теперь не торопиться. Он не был ни безумным, каким бывал в начале, ни мертвенно спокойным, как в то время, когда впервые сформировал свою защитную организацию, ни опасно возбужденным, каким часто был, когда впоследствии ее эксплуатировал. Я думаю, мистер М. сам выразил эту перемену, когда сказал: «Приятно думать, что у меня два дома». Именно то чувство, что у него есть дом, т. е. объект, который, как он может верить, его принимает (по сути, он чувствовал, что у него два дома, по одному для каждой его части), – именно это чувство стало давать мистеру М. реальное ощущение покоя. Этот покой отличался от спокойствия, добываемого посредством организации и ограничения себя и своих объектов таким образом, чтобы оставаться недостижимым для беспокойства. Как показывает приведенная выше сессия, этот вид покоя совместим с беспокойством: в самом деле, он основан на наличии дома для беспокойства.

Последние годы анализа мистера М. продемонстрировали запутанный конфликт, а иногда и альянс, между его понимающей самостью и его всемогущей самостью. Постепенно он повернулся лицом к части того, что ранее было, согласно одной его часто повторявшейся формулировке, «недопустимым доказательством» его объектных отношений, включая его ужас обособленности и ее непринятие, что скрывались под его всемогуществом, и оказался способным, на свой собственный манер, прорабатывать некоторые чувства и тревоги депрессивной позиции. Разрушенный, заброшенный склад, рисуемый мистером М. образ матери, которая предоставляла ему жилье, проявился вновь в значимом сновидении в виде прекрасного исторического особняка, который не будет снесен, а будет восстановлен Национальным Трастом [государственная организация охраны культурного и природного наследия Великобритании – прим. перев.]. Это частично проделывало возрастающее доверие (trust) мистера М.

К концу его долгого двенадцатилетнего анализа, хотя его всемогущая часть была склонна внезапно вторгаться в его отношения и портить их, и когда он чувствовал себя преследуемым или слишком виноватым, он был склонен резко терять интерес к своему объекту и становиться всемогущим и перверсивным, – такие душевные состояния были временными. Они не нарушали серьезно его стабильных отношений, на первом месте среди которых был его брак, который принес ему значительное удовлетворение.

Резюме

Эта статья посвящена изучению пациентов, жизнь которых колеблется между периодами слишком ограниченных объектных отношений, основанных на защитной организации, и периодами открытости почти невыносимой тревоге со стороны их объектов, когда их защитная организация не срабатывает. В статье представлен двенадцатилетний анализ такого пациента, молодого мужчины, чья защитная организация рухнула. Клинический материал показывает, как в условиях, которые стремился обеспечить анализ – интерпретативное понимание, эмоциональное контейнирование и аналитическая настойчивость, – он сначала восстановил и затем поддерживал свою защитную организацию достаточно долго для того, чтобы прекратить колебания между уязвимостью и ограниченностью и затем возобновить дальнейшее развитие.

В ходе этого клинического исследования мы изучали природу самoй защитной организации. Я предлагаю проводить различие между защитами и защитной организацией. Защиты позволяют прорабатывать тревогу и являются нормальной частью прогрессивного развития. Защитная организация является полностью патологическим образованием, фиксацией объектных отношений, когда прогресс невозможен; ее выгоды вытекают из устранения тревоги из объектных отношений, и по своей природе, как показывает клинический материал, такие объектные отношения предоставляют возможность эксплуатации.

В плане техники статья показывает необходимость признания потребности пациента в том, чтобы анализ в течение долгого времени проходил в рамках его защитной организации. Это позволяет Эго пациента укрепиться, а области его тревог сократиться – изменения, которые дадут ему возможность возобновить дальнейшее развитие, зачастую лишь после многих лет анализа.

Перевод З. Баблояна.
Научная редакция И. Ю. Романова.

Примечания

1) В сущности, другая и отличная от нашей попытка придать ясность термину Хоффера была предпринята в 1971-м году Лихтенбергом и Слэпом (Lichtenberg and Slap, 1971).

Литература:
  1. Freud, S. (1940) 'Splitting of the ego in the process of defence', SE 23.
  2. Hoffer, W. (1954) 'Defensive process and defensive organization: their place in psycho-analytic technique', International Journal of Psycho-Analysis, 35, 194–8.
  3. Klein, M. (1935) 'A contribution to the psychogenesis of manic-depressive states', in The Writings of Melanie Klein, vol. 1, London: Hogarth Press (1975), 262–89. ––– (1946) 'Notes on some schizoid mechanisms', in M. Klein, P. Heimann, S. Isaacs, and J. Riviere Developments in Psycho-Analysis London: Hogarth Press (1975), 292–320 (also in The Writings of Melanie Klein, vol. 3, 1–24). ––– (1955) 'On identification', in The Writings of Melanie Klein, vol. 3, 141–75.
  4. Lichtenberg, J. D. & Slap, J.W. (1971) 'On the defensive organization', International Journal of Psycho-Analysis, 52, 451–7.
    Rosenfeld, H. (1971) 'A clinical approach to the psychoanalytic theory of the life and death instincts: an investigation into the aggressive aspects of narcissism', International Journal of Psycho-Analysis, 52, 169–78.
  5. Segal H. (1972) 'A delusional system as a defence against the re-emergence of a catastrophic situation', International Journal of Psycho-Analysis, 53, 393–401
  6. Smith S. (1977) 'The golden phantasy. A regressive reaction to separation anxiety', International Journal of Psycho-Analysis, 58, 311–24.

 

Год издания и номер журнала:
2006, №3
Автор: