Press "Enter" to skip to content

Posts tagged as “психоаналитик”

«Техника лечения разговором или отличительные особенности психоаналитической психотерапии» Ягнюк К.В.

infopsychology 0

Аннотация

В статье излагаются семь отличительных особенностей психоаналитической психотерапии, касающихся процесса и техники психоаналитического лечения разговором.

Ключевые слова: психоаналитическая психотерапия, лечение разговором, техника.

Психоаналитическая или динамическая психотерапия относится к целому ряду моделей психотерапевтического лечения, основанных на психоаналитических концепциях и методах, однако предполагающие меньшую, чем в психоанализе, частоту сеансов в неделю и длительность терапевтического процесса. Частота сеансов в психоаналитической психотерапии обычно один или два раза в неделю, а лечение может быть или ограниченным во времени (не более 20-30 сеансов), или с открытым концом, т.е. устанавливается совместно психотерапевтом и пациентом на основании достигнутого прогресса в достижении поставленных целей. Сущность психоаналитической психотерапии заключается в исследовании неосознаваемых аспектов себя и паттернов реагирования, того, как они проявляются в текущей жизни пациента и в терапевтических отношениях, а также их истоков в прошлом.
На основе проведенного анализа записей сеансов (Blagys & Hilsenroth, 2000) были выделены семь отличительных особенностей психоаналитической психотерапии, касающихся процесса и техники психоаналитического лечения разговором.

1. Фокус на аффекте и выражении эмоций
Психоаналитическая психотерапия поощряет исследование и обсуждение полного спектра эмоций пациента. Терапевт помогает пациенту описать и выразить словами свои эмоции, включая противоречивые, не признаваемые, беспокоящие и угрожающие чувства. Интеллектуальный инсайт – это не то же самое, что и эмоциональный инсайт, который резонирует на глубоком уровне и ведет к изменению.

2. Исследование попыток избегать причиняющих боль мыслей и чувств
Люди прибегают к самым различным способам, как намеренно, так и неосознанно, чтобы избегать беспокоящих их аспектов опыта. Избегание т.е. сопротивление и защита, может приобретать грубые формы, такие как пропуск сеансов, опоздания и иное уклонение. Избегание может иметь менее уловимые формы, такие как смена темы, когда появляются определенные идеи; сосредоточение на несущественных аспектах опыта; сосредоточение на фактах и событиях, чтобы избегать эмоций; концентрация на внешних обстоятельствах, а не собственной роли в произошедших событиях и т.п. Психоаналитические психотерапевты активно исследуют используемые способы избегания.

3. Выявление повторяющихся тем и паттернов
Психоаналитические психотерапевты работают над тем, чтобы выявить и исследовать повторяющиеся темы и паттерны, т.е. привычные способы реагирования в мыслях, чувствах, представлении о себе, взаимоотношениях и жизненных событиях пациента. В некоторых случаях пациенты могут активно избегать осознания болезненных и обреченных на провал повторяющихся паттернов, но чувствуют себя неспособными избавиться от них (например, женщина, которая вновь и вновь выбирает в качестве романтического партнера эмоционально недоступного мужчину или мужчина, который всякий раз сводит на нет успех, который был у него уже почти в руках). В других случаях пациент может не осознавать паттерны до тех пор, пока психотерапевт не поможет признать и понять их.

4. Обсуждение прошлого опыта (фокус на развитии)
Признание того, что прошлое, особенно ранний опыт отношений с фигурами привязанности, влияет на наши отношения и чувства, на наше настоящее, связано с выявлением повторяющихся тем и паттернов. Психоаналитические психотерапевты исследуют ранние переживания; связи между прошлым и настоящим; способы, каким прошлое оживает в настоящем. Фокус при этом на не самом по себе прошлом, а на том, как прошлое проливает свет на текущие психологические трудности. Цель состоит в том, чтобы освободить себя от пут прошлого опыта, чтобы жить более полно в настоящем.

5. Фокус на межличностных отношениях
Особый акцент в психоаналитической психотерапии делается на взаимоотношениях и межличностном опыте пациента. Как адаптивные, так и неадаптивные аспекты личности и самооценки человека зарождаются в контексте отношений привязанности, поэтому психологические трудности часто возникают, когда проблематические межличностные паттерны препятствуют способности пациента удовлетворять собственные эмоциональные потребности.

6. Фокус на терапевтических отношениях
Отношения между терапевтом и пациентом сами по себе являются важными межличностными отношениями, могущими стать значимыми и эмоционально насыщенными. В той степени, в которой у пациента существуют повторяющиеся темы в отношениях и способах взаимодействия, они имеют тенденцию проявляться и в терапевтических отношениях. Например, человек, который склонен не доверять другим, может с подозрением относиться к психотерапевту; человек, который боится неодобрения, отвержения и того, что его бросят, может бояться отвержения и со стороны психотерапевта; а человек, который борется с собственным гневом и враждебностью, может столкнуться с проявлениями гнева на психотерапевта. Повторное появление межличностных тем в терапевтических отношениях (в теоретических терминах – в переносе и контрпереносе) обеспечивает уникальную возможность исследовать и работать над ними вживую. Цель заключается в большей гибкости в межличностных отношениях и в увеличении способности к удовлетворению межличностных потребностей.

7. Исследование жизни фантазий
В отличие от других видов психотерапии, в которых психотерапевт может активно структурировать сессии и следовать заранее определенному плану, психоаналитический психотерапевт поощряет пациента свободно говорить обо всем, что приходит ему в голову. Когда пациенты делают это (а многим пациентом требуется значительная помощь от психотерапевта прежде, чем они могут говорить свободно), их мысли естественным образом начинают затрагивать такие области душевной жизни как желания, страхи, фантазии, сновидения и дневные грезы, которые до этого пациент мог никогда раньше не выражать словами. Данный материал является богатым источником информации о том, как пациент видит себя и других, как он интерпретирует и придает смыл собственному опыту, избегает те или иные аспекты своего опыта или препятствует возможности получать большее удовлетворение от жизни.

Цель психоаналитической психотерапии включает, но не ограничивается избавлением от симптомов. Успешное лечение должно достичь не только облегчения симптомов, но и укрепления позитивного присутствия психологических способностей и ресурсов. В зависимости от человека и его обстоятельств эти психологические способности включают способность иметь более удовлетворяющие отношения, более эффективное использование своих талантов и способностей, сохранение реалистически основанного чувства самоуважения, способность переносить тревогу, печаль и другие эмоции, более удовлетворяющие сексуальные отношения, более утонченное понимание себя и других, встреча жизненных вызовов с большей свободой и гибкостью. Такие достижения обретаются через процесс самоисследования, проживания аффектов и рефлексии в контексте безопасных отношений между психотерапевтом и пациентом.

Литература:
  1. Blagys M., Hilsenroth M. Distinctive Features of Short-Term Psychodynamic-Interpersonal Psychotherapy: A Review of the Comparative Psychotherapy Process Literature. Clinical Psychology: Science and Practice. Vol. 7, Issue 2, pages, 167-188, 2000.
  2. Shedler J. The Afficacy of Psychodynamic Psychotherapy. Americal Psychologist, Vol. 65. No 2. 98-109.
 С сайта Журнал ИППиП

Структурное интервью (Глава из книги «Тяжелые личностные расстройства») , Отто Кернберг

infopsychology 0

Главная цель настоящей главы - показать практическую ценность структурного интервью, преимущественно при дифференциальной диагностике пограничных состояний. Детальное клиническое описание разнообразных картин, которые мы наблюдаем во время структурного интервью, поможет понять также и ограниченность данного подхода. Можно кратко сформулировать следующий общий принцип: чем яснее проявляются симптомы психоза или синдрома органического поражения головного мозга, тем в большей мере структурное интервью напоминает традиционный психиатрический осмотр. Но когда мы встречаемся с пациентами, страдающими неврозами или пограничными нарушениями, тогда преимущества структурного интервью сразу становятся очевидными. Структурное интервью не только помогает провести четкие разграничения при дифференциальной диагностике, но также дает информацию относительно прогноза и показаний к психотерапии. Оно дает представление о мотивациях пациента, о его способности к интроспекции и к сотрудничеству в процессе психотерапии, а также позволяет оценить потенциальную возможность отыгрывания вовне и психотической декомпенсации.

Возникает важный вопрос: следует ли до структурного интервью проводить стандартный сбор данных об истории пациента, заменяя, таким образом, традиционный психиатрический осмотр структурным диагностическим интервью? Или же и стандартный сбор данных, и традиционное психиатрическое обследование должны уступить место структурному интервью, которое может закончиться выборочным сбором данных из истории пациента, в зависимости от тем, затронутых в процессе самого структурного интервью?

Преимущества классического начала со сбором данных об истории пациента заключаются в том, что такой подход проще для психиатров, привыкших собирать медицинскую историю и проводить осмотр. Кроме того, он позволяет психиатру быстро диагностировать явные признаки психоза или синдрома органического поражения головного мозга (а в этих случаях структурное интервью менее важно). К тому же такой более традиционный подход снижает первоначальную тревогу пациента, поскольку укладывается в рамки обычных ожиданий, связанных с отношениями доктора и больного. Стандартное начало со сбором данных об истории пациента помогает также избежать преждевременной активизации примитивных защит (что может породить крайне негативное отношение к терапевту или противостояние ему, особенно при взаимодействии с параноидным пациентом).

Недостатки традиционного начала, предшествующего структурному интервью, заключаются в том, что оно помогает пациенту спрятать свои основные механизмы защиты. Особенно это проявляется в случаях, когда мы имеем дело с пограничными или невротическими структурами: пациент может защитно "адаптироваться" к ситуации интервью, он снижает свою тревогу и одновременно скрывает от нас свои конфликты и ранние взаимоотношения переноса.

Взвешивая все "за" и "против", я могу сказать следующее: чем меньше у терапевта времени для полного обследования пациента и чем меньше его опыт в проведении структурного интервью, тем больше показаний к тому, чтобы начинать со стандартного опроса, а уже потом перейти к структурному интервью. И напротив, чем больше в нашем распоряжении времени, чем опытнее терапевт и чем более дифференциальная диагностика сосредоточена на том, как отличить невротические структуры от пограничных или же пограничные от психотических, - тем больше показаний к тому, чтобы начать со структурного интервью, понимая, что необходимую информацию об истории пациента мы естественным образом узнаем на поздних стадиях интервью.

Интервью начинается с того, что пациенту предлагают кратко рассказать о причинах, заставивших его обратиться к терапевту, о том, чего он ожидает от терапии, о его главных симптомах, проблемах или трудностях. Ход беседы с пациентом после того, как он ответит на первоначальные вопросы, может быть разным; это зависит от разных подходов к структурному интервью (Stone, 1980; Selzer, 1981). Я предпочитаю производить систематический поиск, основанный на первоначальной информации, обозревая цикл "ключевых" симптомов, связанных между собой; эти психопатологические симптомы изображены вне окружности на схеме 1.

Когда первоначальное обзорное исследование закончено, терапевт концентрируется на важнейших симптомах, которые выявились в процессе интервью, исследуя их по мере того, как они проявляются здесь-и-теперь, используя прояснение, конфронтацию, осторожную интерпретацию, пристально следя за реакциями пациента на действия терапевта. Способность пациента переживать эмпатию по отношению к стараниям терапевта, способность участвовать в прояснении идентичности своего Эго, объектных отношений, тестирования реальности и конфигурации защита-импульс показывает, насколько он склонен к интроспекции. Структурный диагноз во многом зависит от того, как пациент отвечает на прояснения, конфронтации и интерпретации терапевта.

 Если, например, при первоначальном исследовании терапевт обнаружил признаки диффузной идентичности и недостаточную способность к тестированию реальности, то он первым делом стремится к тому, чтобы эти проявления усилились здесь-и-теперь в процессе интервью. Затем он применяет конфронтацию, обращая внимание пациента на противоречивость его слов и другие признаки непоследовательности, которые заставляют предположить защитную природу его поведения. Кроме того, терапевт осторожно интерпретирует возможное значение этих противоречий, что заставляет пациента углубиться в исследование своего поведения и своих мотиваций. У пациента спрашивают, что он думает об этих противоречиях, что он по отношению к ним чувствует, какая еще информация нужна, чтобы прояснить смысл такого поведения.

Реакции пациента на все это чрезвычайно важны, именно на их основе можно отличить друг от друга невротические, пограничные и психотические структуры. У пограничных пациентов, поскольку у них сохранена способность к тестированию реальности, часто происходят неожиданные изменения и улучшение функционирования в ответ на прояснения, конфронтации и интерпретации терапевта. Они способны чувствовать эмпатию к "замешательству" терапевта, они могут прояснять свое восприятие и изменять его, они могут конструктивно использовать полученные новые данные позже в течение интервью. Кроме того, пограничные пациенты в какой-то мере способны к интроспекции и к инсайту относительно причин своего противоречивого поведения. Как уже упоминалось выше, пациенты с психотической структурой не способны чувствовать эмпатию по отношению к обычным социальным критериям реальности, поэтому, когда терапевт пытается применить прояснение, в ответ у такого пациента ярче проявляются признаки нарушения тестирования реальности. Пациенты с невротическими нарушениями, в отличие от пограничных пациентов, обладают целостной Я-концепцией, что вызывает у терапевта углубление эмпатии по отношению к различным сторонам их конфликтов и реальной жизни, к целостным образам значимых других людей. Благодаря этой целостности описываемые таким пациентом межличностные отношения и история его жизни приобретают конкретность и четкость. Хотя реалистичное поведение пограничных пациентов в процессе интервью и улучшается, в то же время открывается пустота, хаотичность и запутанность их жизненной ситуации и объектных отношений.

Когда мы имеем дело с пациентами, которые с трудом облекают в слова свои мысли или ощущения, следует черпать диагностическую информацию из дополнительных источников. На основании этих данных мы строим предположения о ключевых симптомах. Затем в ситуации здесь-и-теперь пытаемся сконцентрироваться на этих симптомах, применяя конфронтацию, прояснение и интерпретацию. Такое, более детальное, исследование мы проводим по отношению к нескольким ключевым симптомам до тех пор, пока не получаем ясного структурного диагноза.

Таким образом, структурное диагностическое интервью сочетает в себе психоаналитическое наблюдение, направленное на взаимодействие пациента и терапевта, с психоаналитической техникой интерпретации конфликтов и защитных действий, проявляющихся в этом взаимодействии. Цель же данного подхода заключается в том, чтобы выявить как классические ключевые симптомы, в которых проявляется психопатология, так и лежащую за ними структуру личности.

 Важной чертой данного подхода является его циклическая природа. Образ ключевых симптомов, размещенных вдоль окружности, дает терапевту, переходящему от одного симптома к другому, возможность вернуться к отправному пункту и начать новый цикл исследования. Это резко отличается от другой модели исследования, построенной по типу "дерева решений", где все ходы жестко фиксированы. Круговое движение по ключевым симптомам позволяет терапевту возвращаться столько раз, сколько это необходимо, к одной и той же теме, но в новом контексте, на более поздних стадиях интервью, заново проверяя свои первоначальные впечатления. Как мы увидим дальше, необязательно систематически исследовать ключевые симптомы один за другим. Данные, полученные при первоначальном исследовании, предполагают разные варианты дальнейшего циклического хода интервью.

Начальная фаза структурного интервью

Хорошо начать интервью с нескольких последовательных вопросов (заданных прямо или косвенно), которые ясно показывают пациенту, чего вы от него ожидаете, а также предполагают возможные способы ответа. Кроме того, способность пациента понять серию вопросов и запомнить их позволяет судить о некоторых ключевых симптомах. Вот пример типичного начала: "Мне интересно узнать, что привело вас сюда, в чем заключаются ваши сложности и проблемы, чего вы ожидаете от терапии, как вы сами смотрите на все это". Если интервью происходит во время консультации в госпитале, в контексте научного исследования или же когда терапевт располагает дополнительной информацией из других источников, он может добавить к вводным вопросам что-нибудь вроде: "Я уже имел возможность кое-что узнать о ваших трудностях, но мне очень хочется услышать непосредственно от вас, как вы сами смотрите на все это"; или: "Я хочу сказать вам, что, хотя у меня будет возможность узнать о ваших проблемах от персонала [или от того, кто направил вас на консультацию и т.д.], в настоящий момент я ничего о вас не знаю".

Такое введение позволяет пациенту начать разговор о своих симптомах и о том, что заставило его обратиться за помощью, и в то же время оставляет открытую возможность включить в свой рассказ и другие проблемы. Оно позволяет терапевту косвенно оценить, насколько сам пациент осознает свои нарушения и насколько он хочет от них избавиться, а также насколько реальны или нереальны его ожидания по отношению к терапии и как он реагировал на рекомендации, предлагавшиеся ему ранее.

 В ответ на такие вопросы пациент, не страдающий психозом или психопатологией органического происхождения, может начать свободный разговор о своих невротических симптомах и психологических проблемах социальной жизни, которые указывают на патологические черты характера; таким образом, мы видим косвенный признак нормальной способности к тестированию реальности. Способность запоминать вопросы и отвечать на них ясно и цельно также говорит о развитой сфере ощущений, хорошей памяти и нормальном, если не высоком, уровне интеллекта. Таким образом, все это представляет первый цикл исследования всего периметра ключевых симптомов.

Пациенты же с нарушениями в сфере ощущений (сниженное внимание, нарушенные ориентация, сознание, понимание, способность к суждениям) могут столкнуться с трудностями при попытке ответить на эти вопросы, то же самое относится к людям с расстройствами памяти или интеллекта (в частности, с ограниченными возможностями абстрактного мышления), то есть к пациентам с острым или хроническим синдромом органического поражения головного мозга.

Пациенты могут также отвечать на предложенные вопросы чрезмерно конкретно, неопределенно, путанно или уклончиво. Тогда терапевт может тактично попытаться прояснить несоответствие между вопросом и ответом. Стоит разобраться, чувствует ли сам пациент, что он полно ответил на поставленный вопрос, или же вопрос для него неясен, а, может быть, вызывает слишком тяжелые переживания. Если пациент не осознает того, что ему трудно следовать за вопросами терапевта, стоит повторить вопросы, несколько видоизменив слова, и посмотреть, стали ли они понятнее. Если пациента все еще испытывает трудности в понимании предложенных вопросов, надо исследовать природу этих трудностей. Таким образом, "войдя" в диагностический цикл через выявление симптомов, терапевт может быстро перейти к прояснению, конфронтации и интерпретации трудности, что позволит ему понять, происходит ли замешательство пациента из интенсивной тревоги, психотического неверного понимания всей ситуации, негативизма, нарушения ощущений или же из серьезных расстройств памяти и интеллекта.

Ответ пациента может почти или совсем не иметь отношения к заданному вопросу. Пациент, страдающий тяжелой шизофренией, пациент с гипоманиакальным синдромом или с серьезной патологией характера может воспользоваться первоначальным контактом с терапевтом для того, чтобы выразить свою параноидную уклончивость или навязчивый перфекционизм, пытаясь прояснять каждое предложение, сказанное терапевтом. Мазохистичный пациент может начать плакать, как если бы ему предложили невыносимо тяжелое задание. Все подобные реакции следует тактично исследовать, снова проясняя свой вопрос и в то же время пытаясь понять, какие трудности этот вопрос вызывает у пациента. Таким образом можно выявить ранние проявления потери тестирования реальности, психотические симптомы и острые или хронические органические симптомы - и одновременно обнаружить преждевременное развитие переноса, свойственное пациентам с серьезными расстройствами характера.

Если пациент адекватно отвечает на первоначальные вопросы, но затем путается в деталях, пытаясь глубже прояснить проблему, терапевт опять-таки должен искать различные симптомокомплексы. Может быть, если мы думаем о невротических симптомах, пациент запутался в подробностях из-за своих обсессивных тенденций? Может быть, он говорит неопределенно и осторожно из-за параноидных тенденций? Если его нарушения лежат в сфере тестирования реальности и психотических нарушений, может быть, его уклончивость связана с параноидным бредом или другой формой психотической интерпретации взаимодействия с терапевтом на интервью? А может быть, он теряется в подробностях из-за нарушения когнитивных функций: в сфере ощущений или из-за хронической недостаточности памяти и интеллекта? И тут снова тактичное прояснение, исследование возникающей трудности в ответе вместе с пациентом (конфронтация), гибкое исследование причин данной трудности в общении (интерпретация) могут помочь нам сфокусировать внимание на тех или иных ключевых симптомах, что сразу дает возможность подойти к описательным и структурным характеристикам пациента.

Если пациент способен понять начальные вопросы терапевта и ответить на них полно и ясно, давая цельную картину своих главных симптомов, которые заставили его к нам обратиться, а также описание других проблем и трудностей, то терапевт может задать дополнительные вопросы, вытекающие из полученной информации. Он, например, может попросить подробнее описать какие-то аспекты симптомов, может спросить, когда эти симптомы появились и как они развивались, какие еще явления связаны с ними. Так терапевт собирает полную информацию о невротических симптомах и одновременно косвенным образом убеждается в том, что у пациента нет нарушений в сфере ощущений, нет серьезного снижения памяти и нормально работает интеллект. Тем не менее, если сам пациент, описывая свои симптомы, отмечает недостаток внимания, памяти и когнитивных функций в целом, то терапевт должен сфокусироваться на симптомах острого или хронического синдрома органического поражения головного мозга, но уже понимая, что способность к тестированию реальности сохранена (так что пациент, даже если он и страдает органическими нарушениями, не является слабоумным).

Если ответы пациента не ведут в "органическом" направлении, но показывают прекрасный уровень функционирования сферы ощущений, памяти и интеллекта, можно предположить, что важнейшая информация о невротических симптомах уже получена. Тогда интервью, двигаясь по периметру, может перейти к исследованию патологических черт характера (см. схему 1).

Главным предметом структурного интервью является исследование патологических черт характера, фундаментально важное не только для того, чтобы оценить тип характера или обнаружить патологию личности, но и для оценки степени тяжести этих нарушений (и по этим же признакам оценить, не имеем ли мы дело с пограничной личностной организацией, где ключевым симптомом является диффузная идентичность). Первый вопрос, когда интервью сфокусировалось на чертах характера, может звучать так: "Вы рассказали мне о ваших проблемах, а теперь я хотел бы узнать побольше о том, какой вы человек. Если можете, опишите, как вы себя представляете; что, по вашему, мне важно узнать, чтобы действительно понять, что вы за человек?" Для пациента такой вопрос - непростая задача, он призывает к более глубокому исследованию, что при оптимальных условиях способно погрузить пациента в состояние саморефлексии. Он может начать описывать свои чувства по отношению к самому себе, важные стороны своей жизни (учеба или работа, семья, социальная жизнь, секс, культурные и политические интересы, отдых) и, в частности, основные взаимоотношения со значимыми другими.

Если пациент может спонтанно говорить таким образом о себе - это признак хорошей способности к тестированию реальности. Психотики, которые умело создают видимость нормального контакта с реальностью, до этого момента интервью могут и не проявлять никаких признаков серьезных нарушений. Но они совершенно не способны ответить на открытый вопрос, поскольку для этого требуется эмпатия по отношению к обычным аспектам социальной реальности (например, к интересу терапевта по отношению к их личности). Способность пациента глубинно исследовать свою личность показывает нормальную способность к тестированию реальности. В этом случае терапевт может исключить психотические нарушения (как ранее он исключил синдром органического поражения головного мозга) из типов предполагаемого диагноза.

Иногда пациенту чрезвычайно трудно говорить о себе в такой неструктурированной форме по причинам, связанным с его культурным уровнем или с его личностью. Тогда терапевт может попросить, чтобы пациент описал свои взаимоотношения с наиболее значимыми людьми, рассказал о своей жизни, учебе или работе, о семье, сексуальной жизни, социальных взаимоотношениях, о том, как он проводит свободное время. Пациентам с серьезными расстройствами характера, особенно с выраженными репрессивными или параноидными чертами, бывает трудно ответить даже на такие прямые и конкретные вопросы. Неспособность ответить на такие прямые вопросы может оказаться первым признаком, заставляющим подозревать серьезное расстройство характера. Тогда терапевт исследует признаки диффузной идентичности (для дифференциальной диагностики пограничной организации личности) или даже снова оценивает способность к тестированию реальности.

В таком случае терапевт указывает пациенту, что тому, кажется, трудно говорить о себе как о личности, а затем может спросить, что думает об этой проблеме сам пациент, в какой мере эта трудность зависит от обстоятельств интервью, от общего страха перед ситуацией, когда тебя расспрашивают, от конкретных страхов перед терапевтом или диагностической ситуацией (так исследуется возможность наличия параноидных черт), или же эта трудность отражает общую проблему пациента в понимании самого себя, кто он есть и каковы его взаимоотношения с окружающим миром и с другими (оценка шизоидных черт). У пациента с пограничной личностной организацией в качестве реакции на такой вопрос могут активизироваться примитивные механизмы защиты, такие как проективная идентификация, расщепление, примитивная диссоциация противоречащих друг другу аспектов Я, отрицание, величие, фрагментация аффектов, всемогущество или обесценивание. Интервью в данный момент фокусируется на определенном сегменте периметра ключевых симптомов, а именно, на том сегменте, который начинается с патологических черт характера, включает в себя диффузную идентичность и заканчивается тестированием реальности.

В первой главе я уже описывал, как клинически оценить способность к тестированию реальности. Если на ранних стадиях интервью мы видим неадекватность эмоций, поведения или мышления пациента, что заставляет предположить наличие психоза или синдрома органического поражения головного мозга, тогда надо с большей прямотой выяснить, нет ли у пациента галлюцинаций или бреда (этот аспект интервью описан подробно ниже). Если же мы не видим выраженных признаков психоза, и у терапевта нет оснований предполагать, что у пациента были галлюцинации или бред в прошлом, (или, если они были, что они присутствуют и в настоящий момент), тогда терапевт может сконцентрировать свое внимание на всем, что кажется наиболее неадекватным, странным, причудливым в эмоциях, мышлении и поведении пациента.

Как уже было упомянуто, когда пациенту, особенно пациенту с пограничной личностной организацией или с психозом, который пока еще не был выявлен в процессе интервью, предлагают свободно рассказать о себе, это может активизировать примитивные защиты, которые будут проявляться в межличностном взаимодействии пациента и терапевта. В таком случае сначала терапевт может почувствовать стресс или напряженность, он может ощутить, как уменьшается внутренняя свобода в его взаимодействии с пациентом. И потом он может понять, что на адекватные и реальные взаимоотношения в ситуации интервью наложилось особое регрессивное объектное отношение.

В этот момент терапевт может обратить внимание пациента на те эмоции, мысли или поведение, которые кажутся терапевту наиболее странными, и спросить, может ли пациент объяснить, почему у терапевта возникает чувство, что в его рассказе были странные ил озадачивающие аспекты. Ответ пациента проливает свет на его способность к тестированию реальности. Эта способность проявляется в том, может ли пациент чувствовать эмпатию к переживаниям терапевта, когда последний видит проявления странностей, и - более тонким образом - в том, может ли пациент чувствовать эмпатию по отношению к тому, как терапевт воспринимает самого пациента вообще.

Так, например, терапевт может сказать: "Когда я предложил вам рассказать о себе, вы сначала как будто удивились, а затем начали говорить о том, как относится к вам муж. Позднее, когда я спросил, есть ли у вас проблемы во взаимоотношениях с мужем в данных обстоятельствах и почему вы привели этот пример, вы заговорили о других сторонах поведения мужа. Похоже, что, когда я вам предлагал рассказать о себе, вы автоматически отвечали о том, как относится к вам муж. Это непонятно. Вы понимаете, что меня привело в затруднение?" Пациентка может понять удивление терапевта и ответить, например, что она настолько озабочена взаимоотношениями с мужем, что как бы не в праве думать о том, что чувствует по отношению к себе самой (такой ответ показывает нормальную способность к тестированию реальности). Или же она может испуганно и подозрительно ответить, что только пытается объяснить, как плохо муж с ней обращается, и спросить, не хочет ли терапевт своими вопросами сказать, что она сама во всем виновата (это заставит подумать о недостатке тестирования реальности и, кроме того, о параноидных чертах характера).

В случае с такой пациенткой терапевт может спросить, почему вопрос о том, как ее характер влияет на трудности с мужем, звучит как обвинение в том, что она сама во всем виновата. Таким образом, он последовательно применяет прояснение, конфронтацию и интерпретацию к конкретной арене нарушения взаимодействия, получая новую информацию о личности пациентки и одновременно проверяя ее способность к тестированию реальности.

Сначала важно понять, не является ли структура личности пациента психотической, о чем мы судим по отсутствию тестирования реальности (а это по определению означает, что мы имеем дело не с пограничным пациентом). После этого можно исследовать пациента на наличие синдрома диффузной идентичности. Именно по ощущению своей идентичности можно отличить пограничное расстройство характера (диффузная идентичность) от расстройства характера без пограничной патологии (когда сохранена целостность идентичности).

Если в процессе исследования характеристик личности или патологических свойств характера не возникает сомнений в том, что способность к тестированию реальности нормальна (или, если и возникают, быстро разрешаются положительным ответом), тогда интервью входит в среднюю фазу, в которой главным предметом исследования становится оценка идентичности (и, следовательно, проводится дифференциальная диагностика пограничной организации личности). Но если при исследовании личности пациента мы выявили признаки нарушения в сфере тестирования реальности, тогда интервью должно сфокусироваться на природе психоза у пациента.

Итак, мы видим, что интервью, начинающееся стандартным образом во всех случаях, далее предполагает различные варианты: какие вопросы задает терапевт, как взаимодействует с пациентом, каков характер всего интервью в целом, - все это зависит от психопатологии пациента. Так и должно быть при структурном интервью, в котором терапевт систематически связывает информацию, полученную от пациента, со взаимодействием пациента и терапевта.

Средняя фаза структурного интервью

Невротическая организация личности

Пациенты с симптоматическими неврозами и с расстройствами характера непограничного типа способны в начальной фазе структурного интервью осмысленно рассказать о том, что заставило их обратиться за помощью, в чем их главные трудности, чего они ожидают от терапии и что думают по этому поводу. Такие пациенты не проявляют причудливых, странных или абсурдных форм поведения, эмоций или мыслей. Сохраненная способность тестировать реальность позволяет отбросить предположения о психозе, а нормальные сфера ощущений, память и уровень интеллекта позволяют исключить синдром органического поражения мозга. Такие пациенты, когда терапевт просит их рассказать о чем-то подробнее, способны осмысленно развернуть картину своих симптомов или сложностей. Они ясно понимают не только содержание вопросов терапевта, но и более тонкий косвенный смысл этих вопросов.

Стороннему наблюдателю может показаться, что он видит нечто похожее на самое обычное стандартное психиатрическое интервью. Итак, главным фокусом внимания терапевта по периметру круга ключевых симптомов становится область патологических черт характера. Вопросы направлены на сложности пациента в сфере межличностных отношений, в сфере адаптации к окружению, а также на том, как он воспринимает свои психологические нужды.

Все затронутые ранее темы, касающиеся сложностей такого рода, должны быть исследованы, а затем следует более общий вопрос: "Теперь я хотел бы узнать побольше о вас как о человеке, о том, каким вы видите себя, как, по-вашему, вас воспринимают окружающие, обо всем, что помогло бы мне за это короткое время получить о вас достаточно глубокое представление". С помощью такого вопроса можно искать дополнительные сведения о характерологических проблемах, он помогает поставить более специфический диагноз, касающийся основных патологических черт характера, доминирующей патологической констелляции. В то же время такой вопрос позволяет выявить синдром диффузной идентичности.

Если на данном этапе интервью пациент сообщает сведения, которые в сознании терапевта не складываются в цельную картину, в частности, данные, противоречащие внутреннему образу пациента, который терапевт построил, надо тактично исследовать эти потенциальные или явные противоречия. Цель терапевта - оценить, в какой мере пациенту свойственны противоречащие друг другу Я-репрезентации (признак диффузной идентичности) или же насколько у него цельный, хорошо интегрированный образ Я. Довольно часто у человека существуют периферические области переживания своего Я, которые противоречат хорошо интегрированной центральной арене субъективных переживаний Я. Эти периферические переживания сам пациент воспринимает как нечто чуждое Эго или как Эго-дистонные переживания, не вписывающиеся в цельную картину. Такие изолированные арены могут быть важным источником интрапсихических конфликтов или межличностных сложностей, но они не являются признаком диффузной идентичности. Другими словами, мы не предполагаем полной гармонии у пациентов-невротиков, но у них должна существовать центральная субъективная цельная Я-концепция, на основе которой терапевт создает мысленный образ пациента.

Следующий вопрос касается значимых других в жизни пациента. Когда терапевт предположительно нашел ответ на вопрос об интегрированности Я-концепции у пациента, он может начать исследование целостности концепций значимых других. Пациенты с пограничной личностной организацией и сопутствующим синдромом диффузной идентичности обычно не могут глубоко интегрировать репрезентации значимых других. Таким пациентам сложнее обрисовать жизнь людей, которые для них важны, чем жизнь случайных знакомых. Терапевт может воспользоваться таким вопросом: "Расскажите, пожалуйста, о людях, которые много значат в вашей жизни. Попробуйте рассказать что-нибудь о них так, чтобы я, за то короткое время, которое есть в нашем распоряжении, мог себе их ясно представить". Так можно исследовать интегрированность объект-репрезентаций или ее недостаток и, следовательно, степень нарушения межличностной жизни пациента. Как цельность идентичности или ее диффузность (поперечный структурный критерий), так и природа объектных отношений пациента (продольный, исторически-структурный критерий) выявляются в процессе такого исследования.

И снова, как только в рассказе пациента появляются противоречия, терапевт сначала их проясняет, затем тактично сообщает пациенту об этих явных или потенциальных противоречиях и оценивает, насколько пациент способен размышлять над наблюдениями, которыми с ним делится терапевт. Так терапевт изучает способность пациента к интроспекции. Наконец, если при исследовании этих противоречий ясно обозначаются темы конфликта - относительно Я-концепции или образов значимых других, - то за прояснением и конфронтацией может следовать осторожная, касающаяся исключительно здесь-и-теперь, интерпретация возможной динамики или стоящего за проявлениями конфликта.

По мере развития этой части интервью с типичным невротиком терапевт должен внимательно наблюдать за тем, какое действие это исследование оказывает на актуальное взаимодействие между ним и пациентом. Исследование запутанных тем, внутренних противоречий и потенциальных конфликтов могут усилить тревогу пациента и мобилизовать его основные защитные действия. В типичном случае у пациента, страдающего неврозом, эти защиты достаточно незаметны, так что на практике довольно сложно увидеть работу вытеснения, замещения, рационализации или интеллектуализации при первоначальных контактах с пациентом. Лишь формирование реакции и сдерживание, ставшее чертой характера и выполняющее непосредственные защитные функции, а также патологические черты характера вообще (которые, разумеется, всегда несут защитные функции) могут быть выявлены на ранних этапах взаимодействия с пациентами-невротиками. О работе защит высокого уровня можно судить лишь косвенно по содержанию общения, но напрямую во время первых интервью их редко удается обнаружить.

Как уже упоминалось, исследование синдрома диффузной идентичности у пациентов с пограничной личностной организацией (выявление диссоциации в Я-концепции и в концепциях значимых других) обычно вызывает активизацию примитивных защитных механизмов, что скорее проявляется во взаимодействии с терапевтом, чем в содержании вербального общения. Чем в большей мере актуальное взаимодействие пациента с терапевтом меняется, сдвигается или нарушается вследствие работы защитных процессов, тем больше оснований предполагать, что примитивные защитные механизмы у пациента являются основными. Это подтверждает значимый структурный критерий диагноза пограничной организации личности.

В том случае, если мы не видим проявлений диффузной идентичности или работы примитивных защитных механизмов у пациента, стоит перейти к исследованию главных арен конфликта, природы подавления эмоций или развития симптоматики. В этом исследовании стоит дойти до сознательной и предсознательной границы его понимания, другими словами, до границы его барьеров вытеснения. В этих случаях терапевт, ставящий диагноз, может сформулировать динамические гипотезы о действии интрапсихических конфликтов. Эти гипотезы нередко подкрепляются естественными связями между теперешними переживаниями пациента и его воспоминаниями о прошлом, но такие связи часто остаются в большой мере предположительными. Чем здоровей пациент, тем проще для терапевта уже на первых интервью создать гипотезы, устанавливающие связь между сознательным прошлым и настоящим, но, парадоксальным образом, тем труднее пациенту связать прошлое и настоящее, поскольку эти связи вытесняются.

Когда мы сталкиваемся с невротической личностной организацией, то пристальное исследование симптомов, исследование всей личности в целом и взаимодействия с терапевтом во время интервью, обогащающее или восполняющее другую информацию, на практике сочетается с систематическим исследованием истории болезни. Обычно в этих случаях информация, полученная в процессе структурного интервью, намного полнее, богаче и более ценна для терапии, чем информация, добытая при помощи стандартного подхода. Важные сведения о прошлом пациента естественно вытекают из исследования его личности в настоящем. Во всех случаях, когда мы имеем дело с невротической структурой личности, после того, как мы собрали достаточное количество сведений об актуальных нарушениях у пациента, стоит кратко исследовать его прошлое. Когда мы собираем сведения таким образом, часто можно установить предположительные связи между данными о личности пациента и его прошлым. Цель построения таких связей не в том, чтобы проверить динамические гипотезы, а в том, чтобы выяснить пределы, в каких пациент способен к спонтанному пониманию и интеграции своего прошлого со своим настоящим.

Пограничная личностная организация

Я уже упоминал о тенденции пациентов с пограничной личностной организацией смешивать информацию о своем прошлом со своими актуальными трудностями. Еще сильнее это проявляется у пациентов с функциональными психозами. Пристальное исследование жизни пограничного пациента в настоящий момент, с особенным вниманием к признакам синдрома диффузной идентичности - и, в этом контексте, к природе его объектных отношений - обычно дает нам ценные сведения, позволяющие уяснить тип и степень тяжести патологии характера. Эту информацию надо дополнить подробным исследованием невротических симптомов, которые выражены на данный момент. В таких случаях лучше собрать сведения о прошлом лишь в общих чертах, не пытаясь применять прояснение и конфронтацию или интерпретировать картину прошлого, описанную пациентом; информацию о прошлом надо принимать такой, какую ее дает пациент.

Пациентам с пограничной личностной организацией свойственна диффузная идентичность, но у нарциссической личности все осложняется еще одним феноменом. Обычно у нарциссической личности Я-концепция целостная, но патологическая и несущая в себе черты величия. Тем не менее, мы видим у нарциссической личности явные признаки недостаточной интеграции концепций значимых других, что свидетельствует о диффузной идентичности и о преобладания примитивных защит, в частности, всемогущества и обесценивания.

Структурные характеристики нарциссической личности не так скоро проявляются в процессе структурного интервью, как это бывает у не нарциссических пограничных пациентов. В типичном случае терапевт видит пациента, который способен к нормальному тестированию реальности и не проявляет каких-либо признаков нецельности Я-концепции. Но неожиданно в средней фазе интервью терапевт обнаруживает, что описания других людей, о которых говорит пациент, очень поверхностны, что пациент не способен глубоко обрисовать значимых других, и этому сопутствует неприметное, но все пропитывающее чувство собственного величия, часто параллельно с тонким - или не столь уж тонким - презрением к терапевту. Иногда, когда мы имеем дело с хорошо адаптированной нарциссической личностью, диагноз проясняется именно в тот момент, когда пациент начинает описывать свои взаимоотношения со значимыми другими, во взаимодействии же пациента с терапевтом нарциссизм незаметен.

В отличие от нарциссической личности, другие пациенты с пограничной патологией, когда терапевт начинает исследовать мотивы, заставившие их прийти на консультацию, и их представления о терапии, сразу выдают явно бессмысленный хаотичный винегрет из данных о себе, набор нереалистичных ожиданий, а также странные и неадекватные мысли, действия или чувства по отношению к терапевту, так что возникает необходимость немедленно исследовать у них способность к тестированию реальности. Так, например, пациентка в ответ на вопрос, что заставило ее прийти на консультацию, может начать плакать, а когда терапевт начинает исследовать причины ее плача (в частности, пытаясь понять, нет ли тут острой или тяжелой депрессии), она сразу отвечает, что плачет потому, что никто не слушает, что она говорит, и что все, в том числе и терапевт, на стороне ее матери, с которой у нее серьезные конфликты. И напротив, плач как проявление эмоциональной лабильности у пациентки с невротической структурой личности (например, у истерической личности) может легко исчезнуть при попытке его исследовать. Такая пациентка признает, что настроение у нее легко меняется и что плакать сейчас неуместно, и она может спонтанно реагировать эмпатией на реальность социального взаимодействия в процессе интервью.

Когда взаимодействие на ранних фазах структурного интервью приобретает эмоциональный накал (ощущаемый в поведении, в чувствах, в мыслях, которые сильно влияют на это взаимодействие), необходимо - после завершения исследования реакции пациента на первоначальные вопросы - исследовать эти феномены здесь-и-теперь. И тут возникает тонкий вопрос, требующий ответа: не свидетельствует ли серьезность межличностных нарушений пациента, проявляемых в момент взаимодействия с терапевтом, о недостаточном тестировании реальности? В таком случае лучше сразу попытаться исследовать эти проблемы. Прояснение и конфронтация, направленные на нарушения взаимодействия с терапевтом здесь-и-теперь, помогут оценить способность пациента к тестированию реальности и удостовериться, что терапевт не имеет дело с психотической структурой. Затем можно вернуться к исследованию расстройств характера в связи с другими аспектами жизни пациента, а также сфокусировать внимание на примитивных защитах, которые проявляются по ходу интервью.

Но когда у нас нет оснований сомневаться в способности пациента тестировать реальность, тогда мы можем вслед за первоначальными вопросами углубиться в жизненную ситуацию пациента на настоящий момент и в его взаимоотношения с людьми. При этом мы ищем признаки диффузной идентичности в рассказах пациента о себе и о своей социальной жизни. Лишь позднее терапевт вернется к проявлениям примитивных механизмов защиты и патологических объектных отношений здесь-и-теперь. Ключевой вопрос будет звучать так: "То, что вы рассказали о своей жизни, перекликается с тем, что я видел сейчас, во время нашей встречи, и это заставляет меня вспомнить об упомянутых вами трудностях. Нельзя ли предположить, что (такое-то поведение на интервью) отражает в ваших отношениях со мной те проблемы, которые возникают у вас с другими людьми?"

Иными словами, если взглянуть на это с точки зрения стратегии исследования ключевых симптомов, можно сказать так: когда у пациента с очевидными проявлениями патологии характера мы находим такие нарушения в эмоциях, в мышлении или в поведении, которые заставляют нас поставить под сомнение его способность к тестированию реальности, тогда надо перейти к исследованию этой способности, и лишь после этого вернуться к дальнейшему углублению исследования патологических черт характера, проявляющихся вне диагностической ситуации. Если же мы убеждены, что способность к тестированию реальности сохранена, тогда стоит углубляться в черты характера и собирать сведения о сложностях в жизни пациента вне актуальной ситуации. Цель такого подхода - начать сбор сведений относительно диффузной идентичности и примитивных механизмов защиты со сравнительно "нейтральных" областей, и лишь позже связать эту информацию с исследованием проявлений характера, которые можно было наблюдать в ходе интервью.

Таким образом, можно окончательно выяснить вопрос о диффузной идентичности и, в какой-то мере, диагностировать наличие примитивных механизмов защиты. Правда, иногда встречаются пациенты с хорошей, на первый взгляд, способностью к тестированию реальности, и лишь позже мы видим проявления бестактности, социальной неадекватности, общей незрелости и категоричности суждений, что заставляет нас еще раз проверить их способность к тестированию реальности. Терапевт в таком случае должен проверить, в какой степени пациент способен чувствовать эмпатию по отношению к социальным критериям реальности, задавая вопросы по ходу рассказа пациента о своих взаимоотношениях с людьми, исследуя социально неприемлемую природу некоторых форм поведения, о которых бесстрастно рассказывал пациент.

У типичного пограничного пациента невротические симптомы смешаны с диффузными, генерализованными хаотичными проблемами, отражающими серьезные личностные нарушения. Когда у пациента нарушена интеграция идентичности, тогда часто бывает трудно воссоздать ясную картину его жизни. По тем же причинам история прошлого такого пациента недостоверна, сильно искажена психопатологией. Другими словами, можно сказать, что чем тяжелее расстройство характера, тем менее достоверна и, следовательно, менее ценна история его жизни. Поэтому в данном случае, в отличие от случая невротической структуры личности, трудно или совсем невозможно связать основные теперешние конфликты с психодинамическими сведениями из прошлого пациента, так что попытка достичь этого дает весьма сомнительные результаты. И, парадоксальным образом, диссоциированные друг от друга интрапсихические конфликты проявляются очень быстро в содержании общения таких пациентов. Таким образом, главные конфликты пограничных пациентов непосредственно попадают в сферу нашего внимания уже на первых интервью, они доступнее исследованию, чем конфликты невротиков, но динамические связи с прошлым остаются неясными. По той же причине исследование личности пациентов с невротической личностной организацией естественно приводит к их прошлому. И наоборот, первоначальные сведения об истории жизни пациентов с пограничной личностной организацией часто оказываются всего-навсего актуальным конфликтом со значимыми другими, перенесенным в прошлое.

У пациентов с пограничной личностной организацией, особенно, у пациентов с нарциссической структурой личности (даже и в тех случаях, когда на внешнем уровне они функционируют не как пограничные пациенты) очень важно исследовать сферу антисоциального поведения. Антисоциальные тенденции и качество объектных отношений являются двумя главными критериями потенциальной эффективности интенсивной психотерапии с пограничными пациентами, так что эту область всегда надо тщательно исследовать до начала терапии. Важно, особенно у пациента с нарциссической личностью, тактично выяснить, не было ли у него проблем с законом, насколько ему свойственны воровство, кражи в магазинах, привычная ложь, необычная жестокость. На практике это исследование должно вписываться в цельную картину сведений, полученных из других сфер жизни пациента. Когда такие вопросы задаются прямо и естественно в контексте других данных, ответы бывают на удивление прямыми и честными. (Естественно, что пациент, который прямо говорит, что ему свойственно лгать или придумывать истории, как бы предупреждает, что вскоре, возможно, у него возникнет искушение проделать это с терапевтом.)

Психотическая организация личности

По наличию или отсутствию синдрома диффузной идентичности мы можем отличить на структурном интервью пограничную патологию характера от непограничной. А наличие или отсутствие тестирования реальности позволяет пограничную организацию личности отличить от психотической структуры.

Тут я говорю о пациентах с "функциональными" психозами, а не с психозами, которые развиваются как вторичный феномен при остром или хроническом синдроме органического поражения головного мозга. К этой группе относится весь спектр шизофрении, основные аффективные психозы и параноидные психозы, которые не вписываются в две предыдущие группы синдромов. У всех этих пациентов нарушена способность к тестированию реальности. В типичном случае психоза нарушение тестирования реальности проявляется у пациента уже при ответе на первоначальные вопросы терапевта, кроме того, неспособность дать понятные ответы заставляет терапевта начать исследование на предмет наличия разного рода функциональных психозов и острого или хронического синдрома органического поражения головного мозга.

В тех исключительных случаях, когда пациент совсем не способен ответить на первые вопросы, терапевт сначала должен попытаться убедиться в том, что пациент их услышал и понял. Если пациент был способен войти в кабинет и воспринимает окружающую обстановку, то его полный мутизм свидетельствует скорее в пользу функциональных психозов, а не церебрального синдрома. Тем не менее, терапевту стоит пройтись по полному кругу ключевых симптомов. Надо исследовать ощущения, затем память и интеллект прежде, чем подойти к тестированию реальности и важным психотическим симптомам в сфере поведения, чувств и мышления (его содержания и организации), а также оценивать наличие галлюцинаций.

Исследование сферы ощущений можно начать с проверки внимания пациента: "Я задал вам вопросы, и вы не ответили. Вы хорошо расслышали и поняли, что я сказал?" Если пациент продолжает молчать, то надо убедиться в том, что он слышит и понимает, что он может соглашаться или не соглашаться с терапевтом, выражая это кивками или еще какими-то сигналами. При таких сложных обстоятельствах важно выяснить, понимает ли он слова и пытается ли общаться, даже если не может говорить.

Когда, несмотря на все попытки, мы не получаем ответа, это обычно признак кататонического синдрома или вообще шизофрении или же тяжелой психомоторной заторможенности при самых сложных случаях депрессии. Иногда прямое исследование признаков кататонии, в частности, негативизма может вызвать у пациента поведение прямо противоположное предложенной терапевтом инструкции, может появиться также восковая гибкость и стереотипные позы или формы поведения, что указывает на шизофрению. В других случаях только полное исследование истории болезни, опирающееся на данные из других источников, может дать более ясную информацию. Пациенты с органическими нарушениями, у которых сознание работает в достаточной мере, чтобы воспринимать окружающее, обычно способны ответить на простые вопросы, проверяющие сферу ощущений, то есть, ориентацию пациента, сознание, понимание и суждение по отношению к актуальной ситуации. (Поскольку эта область широко представлена во всех руководствах по стандартному психиатрическому обследованию, я не буду их иллюстрировать и приводить конкретные примеры вопросов терапевта.)

Если при исследовании мы не выявляем каких-либо недостатков в сфере ощущений пациента, надо выяснить, почему он не отвечает на первые вопросы или почему отвечает запутанно: может быть, по причине плохой памяти или низкого интеллекта он не понял, о чем его спрашивали, или забыл вопрос, пока готовился на него ответить. И, не входя в детальный анализ недостаточности когнитивных функций у пациентов с синдромом органического поражения мозга, я хочу подчеркнуть один принципиальный момент: когда пациент в значительной степени не способен ответить на первые вопросы, надо сначала проверить ключевые симптомы, отражающие расстройства в сфере ощущений, памяти и интеллекта, и лишь потом можно вернуться к ключевым симптомам функциональных психозов.

Очевидно, что в случае, когда мы видим у пациента серьезные нарушения вербального или невербального поведения, но не находим у него нарушений в сфере ощущений, памяти или интеллекта, необходимо снова вернуться к первым вопросам о том, что привело пациента к нам, в чем заключаются его сложности, чего он ожидает от терапии и как сам ко всему этому относится. Если после второй попытки мы снова получаем неадекватный, путанный или сбивающий с толку ответ, или же когда такой ответ сопровождается неадекватными чувствами или поведением, терапевт должен обратить свое внимание на эти патологические мысли, эмоции или формы поведения, тактично поделиться своими наблюдениями с пациентом и досконально исследовать, в какой степени пациент может чувствовать эмпатию по отношению к реакции терапевта на все странное или необычное, исходящее от пациента.

Если поведение, мышление или эмоции пациента во время интервью явно свидетельствуют о недостаточном тестировании реальности, стоит подумать о наличии у пациента функционального психоза, и тогда терапевт может выбрать другой подход к таким видимым нарушениям, пытаясь выяснить вместе с пациентом их субъективный смысл. Иными словами, когда нам очевидно, что способность к тестированию реальности у пациента снижена, есть смысл временно отложить конфронтацию и погрузиться в исследование субъективных переживаний пациента, соответствующих его поведенческим проявлениям. Исследование субъективных переживаний пациента может привести к пониманию связей между его эмоциями, мышлением и поведением, и это открывает дорогу для дифференциальной диагностики. Видим ли мы проявления шизофрении (с дезорганизацией этих связей) или аффективных заболеваний (в этом случае внутренняя организация связывает неадекватные эмоции, поведение и мышление, так что между этими функциями устанавливается гармония в контексте серьезно нарушенной патологической организации)? Исследование галлюцинаций может подтвердить предположение о нарушении тестирования реальности, ранее основанное на наблюдениях за взаимодействием с пациентом. Наличие галлюцинаций по определению говорит о нарушении тестирования реальности. Подобным образом, если мы находим признаки бреда, это также подтверждает диагноз нарушения тестирования реальности и обычно помогает лучше понять природу психоза.

Общая тактика проведения структурного интервью с пациентом, страдающим психозом, такова: когда прояснение и тактичная конфронтация подтверждают нарушение тестирования реальности, мы перестаем высказывать свои сомнения по поводу процесса мышления, искажений реальности или внутренних переживаний пациента. Напротив, в такой ситуации надо стараться найти в себе эмпатию по отношению к внутренней реальности пациента, чтобы углубить свое понимание психотического процесса. По той же причине на средней и заключительной фазах структурного интервью терапевт может незаметно приспособить свои техники к серьезным нарушениям общения, которые есть у пациента, так, чтобы заключительная фаза не пугала пациента или же снижала бы его тревогу.

Иногда мы встречаем пациентов с психозами, которые при первом контакте разговаривают достаточно адекватно и свободно. Лишь когда терапевт, полагая, что имеет дело с серьезной патологией характера, исследует тестирование реальности, он обнаруживает ее отсутствие. В таком случае ход интервью близок к исследованию типичного пограничного пациента. Фактически, пациенты с бредом и галлюцинациями иногда вначале подают свои бредовые идеи и галлюцинации как, соответственно, сверхценные (или даже навязчивые) идеи или иллюзии (псевдогаллюцинации). В таких случаях важно исследовать, в какой степени пациент пытается изобразить "разумную" или "нормальную" оценку своих мыслей и своего восприятия по той причине, что боится показаться другим "ненормальным".

Вот пример вопроса, который показывает, как терапевт может подойти к данной проблеме: "Вы сказали, что иногда чувствуете себя Иисусом Христом, хотя, разумеется, знаете, что на самом деле вы - не Иисус Христос. Но, может быть, внутренне вы все же верите, что вы Иисус Христос, но боитесь, что, если об этом узнаю я или другие, они подумают, что это сумасшествие?" Иными словами, когда мы предполагаем, что у пациента могут быть бред или галлюцинации, в оценку тестирование реальности должна входить конфронтация, направленная не только на внешнюю реальность, но и на психотическую реальность, и делать это надо так, чтобы не испугать пациента.

Когда исследование неадекватных форм поведения, эмоций или мышления не помогает оценить способность к тестированию реальности и когда нет четких признаков галлюцинаций или бреда, можно применить более сложную технику ведения интервью: интерпретацию действия примитивных защитных механизмов здесь-и-теперь. Как уже говорилось (см. главу 1), интерпретация действия примитивных защитных механизмов здесь-и-теперь усиливает способность к тестированию реальности у пациентов с пограничной организацией личности, но уменьшает - у пациентов с психозом.

Вот пример типичной интерпретации проективной идентификации: "Я заметил, что вы говорили со мной подозрительно и испуганно, как если бы я представлял для вас опасность. Я также заметил, что вы хмурились, когда я задавал некоторые вопросы (как, например, ...). Может быть, страх, что я плохо о вас подумаю или нападу на вас, связан с тем, что вы боитесь этого в самом себе; например, своего критичного отношения ко мне или направленной на меня злости?"

Интерпретация действия примитивных механизмов защиты сложна. Терапевт создает гипотезу о природе примитивных, фантастических и диссоциированных объектных отношений, которые активизировались. Он также должен иметь предположение о том, какова защитная функция действия примитивных защит. Затем он делится этими гипотезами с пациентом.

Иногда возникает резкое улучшение или ухудшение взаимодействия сразу после такой предположительной интерпретации. Иногда же реакция пациента не столь ясна. Пациенты с параноидным психозом, осознающие реальность в достаточной мере для того, чтобы скрывать свои настоящие мысли или страхи, после такого пробного вмешательства терапевта могут просто стать более уклончивыми. Самым сложным испытанием для терапевта, ведущего структурное интервью (впрочем, то же относится и к любому другому диагностическому подходу), является параноидный пациент, у которого нельзя четко провести дифференциальную диагностику, чтобы понять, имеет он дело с параноидной личностью или же с параноидным психозом. Тут, чтобы прийти к ясному заключению, могут потребоваться повторные диагностические интервью.

В тех случаях, когда мы имеем дело с активным психозом, в частности, с шизофренией или с маниакально-депрессивным психозом, структурное интервью фокусируется главным образом на природе симптомов, которые на данный момент есть у пациента, с тем, чтобы определить тип психоза и его форму. В таких случаях, а также, когда мы принимаем пациентов с синдромом органического поражения мозга, у которых утеряна способность тестировать реальность, систематическое исследование истории болезни, как и истории жизни, должно опираться на дополнительные источники информации, и это уже выходит за рамки структурного интервью.

Острый и хронический синдромы органического поражения головного мозга

Как было упомянуто раньше, если пациент не способен адекватно ответить на первоначальные вопросы, это может быть признаком нарушения сферы ощущений (что типично для острого церебрального синдрома) или значительного снижения памяти и интеллекта (что типично для хронического). Когда пациент явно находится в сознании, но при том не отвечает на первые вопросы терапевта или же его ответ свидетельствует о серьезных нарушениях, когда он реагирует очень слабо или неадекватно или показывает признаки общего замешательства и запутанности, - в таких случаях надо от исследования жалоб пациента перейти к оценке сферы ощущений, памяти и интеллекта.

Оценка сферы ощущений, куда относятся спонтанное и произвольное внимание, ориентация, состояние сознания, понимание и суждение, помогает выяснить, имеем ли мы дело с запутанностью, характерной для острого синдрома органического поражения головного мозга, или же это признак острого функционального психоза, в частности острой шизофрении (шизофреноподобного - schizophreniform - заболевания в DSM-III)*. При тактичном исследовании того, в какой степени сам пациент осознает, что ему трудно уловить суть вопросов терапевта или вообще понять ситуацию интервью, постепенно могут выявиться признаки дезориентации, снижения способности осознавать, общее снижение способности воспринимать понятия, - все типичные черты острого синдрома органического поражения мозга. И, напротив, в высшей степени идиосинкразические ответы пациента, в которых спутанность и замешательство соседствуют с хотя и странными, но организованными формулировками, характерны скорее для шизофрении. Серия прямых вопросов, в которых присутствуют прояснение и конфронтация, направленных на трудности общения пациента, а также исследование его способности к интроспекции помогают при дифференциальной диагностике, когда терапевт стремится понять, какова природа состояния спутанности: органическое церебральное нарушение или же шизофрения.

У пациентов, чьи сложности при ответе на вопросы терапевта отражают скорее недостаточность памяти и интеллектуального понимания, прямой разговор об этих проблемах может облегчить переход к систематическому обследованию памяти и интеллекта (в частности, способности к абстрактному мышлению). Например, терапевт говорит: "Мне показалось по вашему ответу, что вам трудно сосредоточиться и у вас проблемы с памятью. Разрешите задать вам несколько вопросов, чтобы оценить вашу память". После таких слов можно начать стандартное обследование памяти и интеллекта.

Действительно обнаружив нарушения в сферах памяти и интеллекта, можно деликатно выяснить у пациента, в какой мере он сам осознает эти проблемы или озабочен ими, насколько его расстраивают плохая память и путаность мыслей. Если пациент не замечает, что у него явные трудности, или же страстно отрицает их наличие, то терапевт может применить тактичную конфронтацию по поводу несоответствия того, что он видел, тому, что говорит пациент. Если эта конфронтация усиливает отрицание, можно предположить, что мы видим у пациента недостаточность тестирования реальности по отношению к своим органическим проблемам, и тогда можно думать о диагнозе "деменция" (то есть хронический синдром органического поражения головного мозга с вторичным нарушением тестирования реальности).

В менее тяжелых случаях хронического церебрального синдрома пациент может в той или иной степени осознавать свои проблемы и говорить о них. Тем не менее, иногда можно заметить, что пациент не чувствует адекватной тревоги или депрессии по этому поводу, а это также является признаком изменения личности с потерей тестирования реальности, что свойственно деменции. В таких случаях - прежде, чем мы перейдем к исследованию несоответствия между потерей памяти и интеллектуальных способностей, с одной стороны, и эмоциональным состоянием пациента, с другой, - важно узнать, сталкивался ли он с подобными трудностями в учебе, работе, отношениях с людьми и в своей социальной жизни вообще. Так исследование признаков синдрома органического поражения мозга расширяется посредством кругового движения по ключевым невротическим симптомам и патологическим чертам характера в социальной жизни пациента.

Таким образом, структурное интервью помогает проводить дифференциальную диагностику спутанных состояний сознания (органической или же шизофренической природы) и оценивать степень тяжести изменений личности и потери тестирования реальности при хроническом синдроме органического поражения мозга, - то есть степень деменции.

Обобщая, можно сказать: когда терапевт видит, что пациент встречается с серьезными трудностями при ответе на первоначальные вопросы, или когда пациент показывает чрезмерно сильную тревогу, депрессию или замешательство, - в этих случаях терапевту надо поделиться своими наблюдениями с пациентом. Далее, терапевт должен спросить, соответствуют ли эти состояния чувствам пациента по отношению к себе самому, и не относится ли часть настороженности и страха к ситуации интервью. Фактически, такой подход к проявлениям страха и опасений можно применять к пациентам с любой психопатологией. Пациенты с психозами и с органическими нарушениями, пациенты с параноидным складом личности и с чрезмерно сильной социальной скованностью (застенчивость, робость и т.д.) могут казаться чрезмерно тревожными во время интервью, особенно в начальной фазе. С другой же стороны, первые вопросы создают структуру, что может успокаивать или ободрять пациентов, у которых нет органических нарушений или психозов, изменяя их нереалистичные фантазии об интервью. Поэтому в случаях, когда сильная тревога сохраняется после первых вопросов терапевта, можно предполагать наличие серьезной психопатологии какого-либо рода.

Заключительная фаза структурного интервью

Закончив исследование невротических симптомов и патологических черт характера, оценив основные механизмы защиты, синдром диффузной идентичности, тестирование реальности и ключевые симптомы психозов или органических церебральных нарушений, терапевт должен сказать пациенту, что задача выполнена. Затем он должен предложить пациенту добавить то, что ему кажется важным или то, о чем он считает нужным сообщить терапевту. Можно задать такой хороший вопрос (из личной беседы с Робертом Мичелсом, 1981): "Что, по вашему мнению, я должен бы был у вас спросить, но не спросил?" В ответ мы можем получить новые ценные сведения или углубиться в уже исследованные сферы. Это также дает возможность пациенту выразить свои тревоги, пробужденные во время интервью, и тогда их можно исследовать глубже и также уменьшить, поставив в рамки реальности.

На конечную фазу интервью важно оставить достаточное количество времени: не только, чтобы дать возможность пациенту задавать вопросы, но чтобы и терапевт мог ответить на них и уделить внимание неожиданной тревоге или другим возникшим сложностям. Терапевт может решить, что необходимы добавочные интервью для постановки точного диагноза, или что обе стороны должны подумать прежде, чем начинать обсуждение терапии; иногда же к этим вопросам можно перейти сразу. В любом случае пациент должен участвовать в процессе принятия решения. Терапевт может сообщить пациенту, что достаточно понял его состояние, чтобы предложить терапию, или же сказать, что надо продолжать процесс установления диагноза. В любом случае терапевт может выразить желание получить дополнительную нужную информацию из других источников.

Окончание структурного интервью чрезвычайно важно: в этот момент можно оценить мотивацию пациента по отношению к диагностическому процессу и к терапии, можно принять меры на случай опасных, требующих срочного вмешательства, состояний (таких, например, как острый риск самоубийства у пациента с тяжелой депрессией), а также можно оценить, в какой степени пациент способен принять описание своих проблем терапевтом и может ли он относиться к нему позитивно. В любой консультации для терапевта должна существовать возможность назначить дополнительные интервью, если это необходимо. Большинство пациентов способны оценить честность терапевта, который признает, что, хотя многое узнал, этого пока недостаточно для принятия решения о необходимой (если она вообще нужна) терапии.

Дополнительные соображения по поводу установок терапевта, проводящего диагностическое интервью

Для структурного интервью нужно время, в том числе - для переживаний и размышлений в процессе самого интервью. Поэтому я рекомендую отводить на него по крайней мере полтора часа. В нашем проекте по исследованию диагностики пограничных пациентов (Kernberg et al., 1981) после долгого экспериментирования мы остановились на двух 45-минутных сеансах, разделенных 10-15-минутным перерывом. В моей частной практике я нередко отвожу два последних часа рабочего дня для интервью с новым пациентом.

Терапевт должен чувствовать себя комфортно, находиться "в хорошем состоянии", то есть не ощущать себя расстроенным какими-либо посторонними мыслями, а быть эмоционально открытым и готовым отозваться, - но при этом "держаться в тени", направляя все внимание на пациента. Несмотря на свою сдержанность и ненавязчивость (или благодаря ей), терапевт сначала может показаться пациенту "идеалом". В пациентах, у которых сохранена способность к базовому доверию, он может пробудить тенденции к идеализации или к зависимости, несмотря на все тревоги и трудности, которые привели их к терапевту. У пациентов с серьезными нарушениями в сфере объектных отношений, неспособных к базовому доверию, с параноидными установками или сильной бессознательной завистью сами спокойствие, открытость и "неозабоченность" терапевта могут вызвать подозрение, обиду, страх или презрение.

В любом случае быстро устанавливаются двойные взаимоотношения между терапевтом и пациентом: реалистичные, социально приемлемые, и, одновременно (более-менее скрытые), отражающие расположенность к переносу пациента и соответствующую потенциальную расположенность к контрпереносу терапевта. Последний тип взаимоотношений активизирует конфликтные "фантастические" (как в смысле фантазии, так и в смысле "нереалистичные") объектные отношения. Раннее проявление сознательных или бессознательных эротических и агрессивных эмоций или тенденции к зависимости со стороны пациента порождают у терапевта в ответ не только когнитивное осознание, но также и соответствующие или дополняющие его эмоциональные реакции (Racker, 1968).

Перед терапевтом стоят одновременно три задачи. Он должен (a) исследовать субъективный внутренний мир пациента, (б) наблюдать поведение пациента в его взаимодействии с терапевтом в процессе интервью и (в) быть внимательным к своим собственным эмоциональным реакциям на пациента, поскольку они помогают выявить природу скрытых объектных отношений. Именно эти скрытые объектные отношения являются основой, на которой терапевт строит свои предположительные интерпретации в контексте здесь-и-теперь по поводу работы механизмов защиты у пациента, когда последние проявляются, доминируют и требуют исследования.

Можно взглянуть на все это и с другой точки зрения: терапевт строит в своем уме модель Я-образа пациента, модель его Я-репрезентации. В то же время он стремится понять, действительно ли общение с пациентом позволяет создать такую модель. Терапевт, кроме того, стремится представить себе значимых других пациента, храня в голове тот же вопрос: можно ли получить цельную картину этих людей? Так, разумеется, терапевт оценивает степень интеграции идентичности или же наличие синдрома диффузной идентичности.

Можно сказать и так: терапевт оценивает все наиболее неадекватное в эмоциях, мышлении или поведении пациента и готовится обсудить с ним свои наблюдения открыто, но тактично, наблюдая при этом, насколько пациент способен чувствовать эмпатию к переживаниям терапевта. Так он оценивает, с одной стороны, способность к интроспекции и инсайту и, на другом уровне, способность к тестированию реальности.

Выполнить все эти задачи нелегко; для этого требуются знания и практические умения в сфере стандартного психиатрического обследования, опыт интерпретации переноса в психотерапии, а также клинический опыт общения с широким спектром психиатрических пациентов. Тем не менее, это техника, которой можно учить талантливых стажеров в области психиатрии на третьем году их обучения, а далее она углубляется по мере приобретения практического опыта. Структурное интервью можно назвать "вторым поколением" предшествующего ему "динамического интервью", которое отражало влияние психоанализа на диагностическое интервью в психиатрии.

«Мой анализ с Фэйрбэрном и Винникоттом» Гари Гантрип

infopsychology 0

(Как достичь полноценного результата психоанализа?)

Чтобы ответить на вопрос, содержащийся в заголовке данной статьи, не стоит искать ответ в теории. В нашей работе теория не должна занимать главенствующее положение. Она может служить хорошим помощником, но не должна быть руководством к действию, навязывающим ортодоксальные взгляды приверженцев различных направлений. Не стоит слишком уповать на теорию, необходимо искать новые пути ее развития применительно к терапевтической практике. Именно терапевтическая практика является сутью нашей работы. В конце концов, хорошими терапевтами не рождаются, хорошими терапевтами становятся, благодаря профессиональной подготовке и грамотному использованию практики.
Вопрос «Как достичь полноценного результата психоанализа?» влечет за собой вопрос «Как достичь полноценного результата в собственном тренинговом анализе?». Аналитикам рекомендуется изучать все и изменения и положительные сдвиги, происходящие в постаналитический период. Было бы неразумно считать, что в ходе «анализа» будет завершена вся работа «полностью». Если мы хотим оценить реальные результаты предварительного анализа, нам необходимо знать о постаналитическом развитии событий. В данном вопросе не следует полностью полагаться на данные пациентов. Они могут быть неполными на момент предварительного анализа и неактуальными в последующий период. Поскольку данная проблема неожиданно стала насущной для меня самого, я вынужден был вплотную заняться ею. Я осмелюсь предложить вашему вниманию описание моего собственного анализа с Фэйрберном и Винникоттом, а также его последствия. Это, пожалуй, единственный способ, с помощью которого я могу предоставить реальную картину того, какое влияние оказали на меня эти два выдающихся аналитика, и чем я обязан им.
Вопрос «Возможен ли полноценный результат анализа?» имеет особое значение в моем случае, так как он связан с удивительным фактом: полная амнезия в возрасте трех с половиной лет на события, связанные с травмой после смерти младшего брата. Два анализа не смогли «сломать» эту амнезию. И только после их завершения проблема неожиданно разрешилась. Конечно, это произошло благодаря «проработке» основного вытеснения. Эта проблема может быть интересна не только с теоретической, но и с социальной точки зрения. Поиски ответов на все эти вопросы в течение долгого времени были моей личной проблемой, но поскольку я уже не мог их игнорировать, у меня не было другого выхода, и мне пришлось сделать это своим призванием, которое, я надеюсь, поможет и другим людям. Фэйрберн и Винникотт считали, что, если бы не эта травма, я бы не стал психотерапевтом. Фэйрберн однажды сказал: «Если бы не наши собственные проблемы, я не знаю, что еще могло бы привести нас в психотерапию». Он не был особым оптимистом, однажды он сказал мне: «Основные паттерны личности, сложившиеся в раннем детстве, невозможно изменить. Можно лишить старые паттерны эмоций при помощи новых переживаний, но вода вновь заполнит старое высушенное русло реки». Невозможно создать человеку новую историю: Можно бесконечно продолжать анализ, но так и не добиться ничего. Только личное отношение аналитика способно оказать терапевтическое воздействие. Наука не имеет других ценностей, кроме научных ценностей, шизоидных ценностей исследователя, который стоит в стороне от жизни и наблюдает. Это всего лишь инструмент, которым он пользуется некоторое время, а затем возвращается к реальной жизни». Это позиция «аналитика как зеркала», отстраненного наблюдателя, делающего интерпретации. Фэйрберн считал, что психоаналитическая интерпретация обладает терапевтическим эффектом не сама по себе, а только если она выражает личное отношение и понимание. Я считаю, что наука не обязательно шизоидна, но она связана с практической необходимостью и часто становится шизоидной, так как предлагает прибежище для шизоидных интеллектуалов, которым не место в психотерапии.
В своей первой книге я высказывал мнение о том, что психоаналитическая терапия не является просто теоретической наукой, а представляет собой личное чуткое отношение аналитика. Я пришел к этому выводу в 1949 году, еще до знакомства с Фэйрберном; а обратился к нему за помощью, когда прочитал его работы и обнаружил, что наши философские взгляды совпадают, и никакие интеллектуальные разногласия не будут мешать анализу. Способность строить взаимоотношения зависит не только от нашей теоретической базы. Нам не всегда одинаково легко строить личные взаимоотношения. С одними людьми нам легче общаться, с другими тяжелее. Здесь немалую роль играет фактор «природной совместимости». Так, Фэйрберн, несмотря на свои убеждения, не обладал той естественной природной непосредственностью общения и «личного участия», которой обладал Винникотт. В отношениях со мной он был скорее «техническим интерпретатором»; но для этого необходима квалификация. Я обратился к нему в 1950 году, когда пик его творческой активности уже прошел, и здоровье его начало постепенно слабеть. Он рассказывал мне, что в 1930-е и 1940-е годы он успешно лечил больных шизофренией и регрессировавших пациентов. С 1927 по 1935 годы он работал психиатром в Университетской детской психологической клинике и много сделал для NSPCC (Национальное общество по защите детей от жестокого обращения). Работая с детьми, невозможно оставаться бесстрастным. Однажды он спросил маленькую девочку, которую жестоко избивала мать: «Хочешь, я найду тебе новую добрую маму?» Она ответила: «Нет, я хочу мою маму», что говорит о тесной либидинальной привязанности ребенка к плохому объекту. Свой дьявол лучше, чем чужой, и лучше, чем его отсутствие. Благодаря богатому опыту работы с детьми, с психотическими и регрессировавшими пациентами, он пересмотрел свои теоретические взгляды, делая акцент на качестве взаимоотношений ребенок-родитель, а не на этапах биологического развития; на «теории личности», а не на обезличенной «теории контроля энергии». Он объяснял, что «беда родителей заключается в том, что они не всегда могут довести до сознания ребенка, что он любим просто как самостоятельная, полноценная личность». В 1950-е годы, когда я общался с Фэйрберном, я, к своему удивлению, обнаружил, что он все меньше работает с регрессирующими пациентами и постепенно возвращается на позиции «классического аналитика», использующего «технику интерпретаций», в то время, как я чувствовал, что мне необходимо регрессировать до уровня моей тяжелой детской травмы.
Stephen Morse (1972), изучая «структуру» в работах Винникотта и Балинта, делает вывод, что они открыли новые данные, но не развили структурную теорию и не получили объяснений многих проблем, что могло быть достигнуто, по его выражению, благодаря «метафоре Фэйрберна-Гантрипа». Пройдя анализ с обоими выдающимися аналитиками, я могу сказать, что отношения между Фэйрберном и Винникоттом представляют интерес с теоретической точки зрения, но кроме того, они еще и очень интересны сами по себе. На первый взгляд, эти два человека сильно отличались друг от друга по образу мышления и по методам работы, что не позволило им в конечном итоге осознать, насколько близки были их взгляды. Они оба выросли на классической теории и терапии Фрейда, но пошли разными путями. Фэйрберн рассматривал вопросы более интеллектуально. Однако в 1950 он был больше погружен в клиническую практику, чем Винникотт. У меня было более 1000 сессий с Фэйрберном и всего около 150 сессий с Винникоттом в 1960. Я вел для себя подробные описания каждой сессии и сохранил всю переписку с обоими. Винникотт как-то сказал мне: «Я впервые вижу человека, который так точно воспроизводит мои слова, сказанные на предыдущей сессии». Стивен Морс предложил вновь пересмотреть записи моих прошлых сессий. И я был удивлен, обнаружив, что они проливают свет на то, почему два анализа так и не смогли разрешить проблему моей амнезии на детскую травму; но, тем не менее, каждый по-своему подготовил почву для ее разрешения в постаналитический период. Вновь напрашивается вопрос: «Что представляет собой аналитический терапевтический процесс?»
Сравнивая двух аналитиков, я понял, что Фэйрберн был более ортодоксален в практике, в то время, как Винникотт был более революционен в практике, чем в теории. Они оба, будучи абсолютно разными, взаимно дополняли друг друга. После смерти Фэйрберна Sutherland (1965) писал в некрологе:
Фэйрберн производил впечатление человека очень сдержанного, аристократичного, но после беседы с ним он переставал казаться сдержанным и отчужденным. Искусство и религия служили для него основным выражением человеческих потребностей, к которым он испытывал глубокое уважение, но его интересы обнаруживали необычайный консерватизм.
Во время сессий он держался очень официально, давая точные интеллектуальные аналитические интерпретации. После окончания сессии мы с ним обсуждали теоретические вопросы, он расслаблялся, и я видел перед собой не аналитика Фэйрберна, а обычного человека. После сессии он был моим понимающим хорошим отцом, а во время сессий в переносе - моей доминирующей плохой матерью, навязывающей свои интерпретации. После активной практики и творчества 1940-х годов я заметил, что в 1950-х консерватизм постепенно стал проникать в его работу. Вскоре после неожиданной смерти его жены в 1952 году начались домашние проблемы. Затем он заболел вирусным гриппом. В течение двух лет он усердно работал над книгой «Изучение природы истерических состояний» (Fairbairn, 1954). В двух последующих работах (Fairbairn, 1952b), (1955) он развивает свою точку зрения относительно «психоанализа и науки». Но в следующей работе намечаются изменения его взглядов («Некоторые соображения по поводу случая Шребера») (Fairbairn, 1956). Фэйрберн забывает про «эго и объектные отношения» и вновь ищет объяснения в страхах и возбуждении «первичной сцены». И, наконец, в своей последней работе «О природе и задачах психоаналитического лечения» (Fairbairn, 1958) его интерес сосредотачивается на «внутренней закрытой системе» эдипального анализа, в центре его внимания - не инстинкты, а интернализованные либидинальные и антилибидинальные отношения (с плохим объектом).
Я обратился к нему с целью преодолеть амнезию, связанную с детской травмой после смерти моего младшего брата и выяснить, что происходило в тот период моей жизни. Я чувствовал, что там находился ответ, скрывалась причина моих переживаний шизоидной изоляции и нереальности. Я знал, что они были связаны с моими ранними взаимоотношениями с матерью, хотя всю информацию я получал со слов матери.
После смерти Перси – моего младшего брата, я на четвертом году жизни продолжил активную борьбу с матерью, пытаясь наладить отношения с ней. Но вскоре я сдался и отдалился от нее. Для удобства я буду называть этот период интернализованными эдипальными объектными отношениями с плохим объектом: они наполняли мои сны, которые регулярно прерывались внезапными четкими шизоидными переживаниями. Фэйрберн неизменно интерпретировал их как «уход», или «побег» от интернализованных плохих объектных отношений. Он постоянно возвращал меня к эдипальным трехсторонним либидинальным и антилибидинальным конфликтам моего внутреннего мира (кляйнианское «расщепление объекта», или «расщепление эго»).
В 1956 году в одном из писем я попросил его объяснить, что он понимал под Эдиповым комплексом. Он ответил: «Эдипов комплекс является важным для терапии, но не для теории». Я не мог принять этого: для меня теория была теорией терапии, и то, что важно для одного понятия, должно быть важным и для другого. У меня появилось двойное сопротивление. С одной стороны, я воспринимал его как свою плохую мать, навязывавшую мне свое мнение, а с другой стороны, я открыто не мог согласиться с ним в некоторых вопросах. Я пытался объяснить ему, что моя проблема заключалась не в плохих взаимоотношениях с матерью после смерти Перси, а в «неспособности матери строить отношения вообще» с самого начала. Я чувствовал, что эдипальный анализ заставлял меня топтаться на одном месте, использовать плохие отношения за неимением других; эти отношения оперировали в моем внутреннем мире как защита от более глубоких шизоидных проблем. Он считал это особенностью защитного механизма «ухода» (Fairbairn, 1952, гл. 1). А я считал это отдельной проблемой, а не просто защитой от «внутренних плохих объектных отношений».
Но мой эдипальный анализ с Фэйрберном не был пустой тратой времени. Защиты были проанализированы; это позволило мне понять, что я фактически вытеснил из сознания травму, связанную со смертью Перси, и все последующие события; это место было занято переживаниями непрерывной борьбы в плохих объектных отношениях с матерью. Эти отношения я тоже, в свою очередь, вытеснил. Все это составляло основу моих многочисленных сновидений и периодически появляющихся конверсионных симптомов. Фэйрберн настаивал, что в этом заключалась суть моей психопатологии. Он заблуждался, но в любом случае, это необходимо было тщательно проанализировать, чтобы добраться до более глубоких слоев. Так и случилось. Регрессивный и негативный шизоидный феномен постоянно «врывался» в материал, который я ему приносил, и, в конце концов, он стал соглашаться в теории с тем, с чем он не мог справиться на практике. Он великодушно принял мою концепцию расщепления «регрессировавшего эго» и отделения его от «либидинального эго», и тот факт, что мне пришлось прекратить безнадежную борьбу за внимание матери. Когда я опубликовал эту идею, Винникотт спросил меня: «Ваше регрессировавшее эго «отдалилось» или было «подавлено?» «И то и другое. Сначала произошло его «отдаление», и затем оно долго было подавлено». Фэйрберн ответил на это:
Это Ваша идея, не моя. Она оригинальна, она объясняет то, что я не учитывал в своей теории, - Регрессию. Ваш акцент на слабости эго дает большие терапевтические результаты, чем интерпретация в рамках либидинальных и антилибидинальных напряжений.
В 1960 году я написал работу «Слабость эго, основное ядро проблемы психотерапии». Он ответил на это: «Если бы я мог сейчас писать, я бы написал именно об этом». Моя теория во многом была верной, она объясняла то, что я никак не мог проанализировать. Он согласился с этим.
Я завершу описание Фэйрберна как аналитика и как человека, проиллюстрировав различия в «человеческом плане» между ним и Винникоттом, так как этот фактор играет немаловажную роль в терапии. Обстановка в кабинете аналитика имеет большое значение, она создает определенную атмосферу. Фэйрберн принимал пациентов в старом загородном доме в Эдинбурге, принадлежавшем его семье. Огромная гостиная с антикварными ценностями представляла собой комнату ожидания, кабинет со старинными книжными шкафами служил помещением для консультаций. Фэйрберн сидел за большим столом в бархатном кресле с высокой спинкой. Рядом стояла кушетка для пациентов, изголовьем находясь так близко от стола, что иногда мне казалось, что он может дотянуться со своего кресла и стукнуть меня по голове. Какое-то время спустя я понял, что я сам «выбрал» это положение на кушетке, так как рядом с его столом был небольшой диванчик, на который я мог сесть, если бы захотел; что я и сделал позднее.
Вскоре после начала моего анализа появилось первое сновидение, оно показало, что этот факт сразу же отразился в переносе. Сновидение было связано с моим отцом. Он был членом методистской церкви, обладал выдающимися ораторскими способностями. В 1885 года он организовал миссию и руководил ей, затем она переросла в церковь. В течение многих лет отец в моих сновидениях выступал не иначе, как в роли оппонента моей матери и в качестве фигуры, поддерживающей меня. Надо сказать, что в действительности мать в его присутствии никогда не позволяла себе раздражаться. В переносе я рассчитывал на Фэйрберна как на защищающего отца, который вместе со мной противостоял бы моей агрессивной матери; но подсознательно я испытывал противоположное ощущение:
Я находился в церкви у отца. Фэйрберн стоял на возвышении. У него было лицо моей матери – жесткое и строгое. Я пассивно лежал на кушетке внизу; изголовье кушетки находилось прямо перед его трибуной. Он спустился ко мне и сказал: «Вы знаете, что дверь открыта?» Я ответил: «Это не я оставил ее открытой». Мне было приятно сознавать, что я смог противостоять ему. Он вернулся обратно на свою трибуну.
Сновидение показывает, что я хотел, чтобы Фэйрберн был моим поддерживающим отцом, но это желание перекрывалось негативным переносом с позиции моей строгой доминирующей матери. Это было обусловлено ролью Фэйрберна в переносе «во время сессий». Он интерпретировал эти отношения как отношения ребенок-родитель, когда «один наверху, другой внизу», как качели. Изменить ситуацию можно было, только поменявшись ролями. Это была очень яркая иллюстрация, включающая в себя неудовлетворенные потребности, подавленный гнев, сдерживаемую непосредственность. Это были доминирующие отношения в ходе сессий. После сессий Фэйрберн расслаблялся во время наших дискуссий и был «хорошим добрым отцом».
Негативный перенос во время сессий был вызван его интерпретациями, которые были слишком интеллектуальны и точны. Вот пример его интерпретации: «Что-то влияет на активный процесс развития и предрешает его судьбу». Я бы сказал проще: «Мать подавляла твою активную природную сущность». Но он добросовестно анализировал мою эмоциональную борьбу и мои попытки после смерти Перси заставить мать быть мне матерью. Он показывал мне, как я интернализовал это. Необходимо было сделать это с самого начала, но он считал это эдипальной проблемой и не замечал, пока, наконец, не стало слишком поздно, что эта борьба маскировала более глубокую и серьезную проблему. Позднее Винникотт сказал мне: «У вас нет никаких признаков наличия Эдипова комплекса». Мой семейный паттерн действительно не был эдипальным. Это видно во всех моих сновидениях.
Я был заперт и сидел в комнате, обсуждая это с отцом. Меня заперла мать. Я сказал отцу: «Я никогда не уступлю ей. Я не сдамся ей, что бы ни случилось». Он ответил: «Я знаю. Я пойду и скажу ей». И он пошел и сказал ей: «Лучше отступись. Ты все равно не заставишь его подчиниться». И она сдалась.
Я не мог принять эдипальные интерпретации Фэйрберна как окончательные, и не принимал его самого в роли доминирующей матери. Однажды я узнал, что Винникотт и Хоффер объясняли мою привязанность к его теории тем, что она не позволяла ему анализировать мою агрессию в переносе. Но они не видели, как я опрокинул с пьедестала пепельницу, как я разбил стеклянную дверную задвижку, «случайно», естественно. А мы знаем, что это означает во время сессии. Они не видели, как однажды я разбросал по полу его книги из огромного книжного шкафа, подобно ребенку, пытающемуся привлечь внимание матери; а затем аккуратно положил их на место, заглаживая вину (по Melanie Klein). Но после окончания сессий мы мирно обсуждали теоретические и практические вопросы, и я видел перед собой живого добросердечного человека, а не интерпретирующего аналитика.
Интересно провести сравнение с Винникоттом. Его кабинет был обставлен очень просто, со скромной мебелью, выдержан в теплых, успокаивающих тонах. Все было тщательно продумано и спланировано им вместе с женой, чтобы пациенты чувствовали себя спокойно. Обычно когда я появлялся, Винникотт выходил мне навстречу с чашкой чая в руках и весело приветствовал меня. Он садился на маленький деревянный стул рядом с кушеткой. Я сидел или лежал на кушетке, в зависимости от того, что я говорил, и как мне было удобно. В конце, когда я уходил, он всегда протягивал мне руку для дружеского рукопожатия. Когда я в последний раз уходил от Фэйрберна, я подумал, что мы никогда не обменивались рукопожатиями. Я протянул ему руку, он тут же протянул свою, и я заметил слезы в его глазах. Я увидел доброе сердце в этом умном и скромном человеке. Позже он всегда приглашал нас с женой в гости на чашку чая, когда мы приезжали в Пертшир навещать ее мать.
Чтобы до конца оценить мой анализ с Фэйрберном, необходимо кратко рассказать историю моей семьи. Моя мать была старшей дочерью в семье из 11 детей, она пережила смерть четырех братьев и сестер. Ее мать была ветреной красавицей, и все заботы о доме и о младших детях лежали на плечах маленькой девочки. Когда ей было 12 лет, она была так несчастна, что даже убежала из дома, но вскоре была возвращена обратно. Самой важной чертой ее характера было сильное чувство долга и ответственности по отношению к овдовевшей матери и трем младшим братьям и сестрам, что очень потрясло моего отца, когда они познакомились. Они поженились в 1898 году, отец не знал, что она уже сполна вкусила материнские заботы и не хотела детей. Когда я был подростком, она однажды призналась мне, что кормила меня грудью только из-за того, чтобы не забеременеть. Она отказалась кормить Перси, и он умер. Мой отец родился в семье высокопоставленных партийных и церковных чинов, он был младшим сыном в семье. Это была семья приверженцев левого крыла в политике и нонконформистов и бунтовщиков в религии. Из-за своих антиимпериалистических взглядов отец чуть не лишился важного поста в городе, отказавшись подписать про-бурскую военную петицию.
В связи с этими обстоятельствами и переживаниями мать быстро отлучила меня от груди и открыла свой бизнес. Мы переехали на другое место, когда мне был год. Но место было выбрано неудачно, и мать постоянно теряла деньги в течение семи лет. Зато следующий переезд возместил все сполна. Этот период первых семи лет жизни был для меня самым тяжелым. Я был отдан на попечение тети-инвалида, которая жила с нами. Перси родился, когда мне было два года, и умер, когда мне было три с половиной. Отец считал, он мог бы выжить, если бы мать кормила его грудью, и она злилась из-за этого. Это было тревожное время. Позднее, в старости она говорила: «Я не должна была выходить замуж и иметь детей. Природа наделила меня качествами бизнес-леди, а не матери и жены. Я никогда не понимала детей».
Она рассказывала, как я вошел в комнату и увидел у нее на коленях раздетого мертвого Перси. Я кинулся к нему и схватил его: «Не отпускай его. Ты его никогда не вернешь!» Она выгнала меня из комнаты. Я заболел какой-то непонятной болезнью, все думали, что я умираю. Доктор считал, что я умираю от горя из-за потери брата. Мать отправила меня в семью своей тети, там я поправился. Винникотт и Фэйрберн считают, что я мог бы умереть, если бы она не отправила меня из дома, подальше от себя. Все воспоминания того периода были полностью вытеснены. Амнезия продолжалась всю жизнь, и даже во время двух анализов, до момента, когда мне исполнилось 70 лет, то есть три года назад. Она жила во мне и периодически неожиданно вызывала вспышки заболевания, которые были спровоцированы аналогичными событиями.
В возрасте 26 лет в Университете я подружился с одним студентом, который стал мне почти как брат. Когда он ушел из колледжа, я отправился на каникулы домой, к матери. Неожиданно я заболел мистической болезнью, она выражалась в беспричинной крайней усталости. Болезнь исчезла, как только я покинул дом и вернулся в колледж. Мне не приходило в голову, что это было равнозначно тетиному дому.
В 1938 году мне было 37 лет, я стал священником в Церкви города Лидс, где по воскресеньям собиралось более 1000 прихожан, на вечернюю молитву приходило более 800 человек, там была хорошо организована образовательная, социальная и развлекательная деятельность. Одному человеку было трудно руководить всеми делами, и я взял себе в помощники коллегу. Он был мне близок по духу и вновь заменил мне Перси. Но с приближением войны он уехал, и я опять внезапно заболел мистическим заболеванием – усталостью и истощением, которое доктора объясняли слишком большими нагрузками. Но к тому времени я уже был психоаналитически грамотен, изучил классическую теорию Flugel и другую литературу. Я был близок к завершению диссертации под руководством Professor John Macmurray, собирался пересмотреть психобиологию Фрейда и данные его практической работы с точки зрения теории «личных отношений»; кроме того я в течение двух лет изучал собственные сновидения. Когда появилось новое значимое сновидение во время болезни, я насторожился.
Я спустился в могильный склеп и увидел заживо погребенного человека. Он попытался выбраться оттуда, но я пригрозил ему болезнью, запер его и быстро ушел.
На следующее утро я почувствовал себя лучше. Впервые я осознал, что новые вспышки моей болезни были связаны со смертью Перси, я понял, что постоянно подавлял в себе эти воспоминания и знал, что не успокоюсь, пока эта проблема не будет решена.
Во время войны я читал лекции, занимался психотерапией и продолжал изучать свои сновидения. Недавно я перечитал свои записи и увидел в них только вымученные книжные эдипальные интерпретации. Но я обратил внимание на интересный факт. Записи содержали три повторяющихся типа сновидений: (1) разъяренная женщина, атакующая меня; (2) строгая тихая фигура доброго отца, поддерживающего меня; (3) загадочное сновидение с угрозой смерти. Вот самый яркий пример, основанный на воспоминании, когда мать привела меня в 6 лет к умирающей тете, она лежала тихая и бледная:
Я занимался внизу за своим столом, и вдруг невидимая веревка, которая связывала меня с умирающей тетей наверху, начала тянуть меня наверх, в ее комнату. Я знал, что сейчас я растворюсь в ней. Но внезапно веревка оборвалась, и я остался на свободе.
Воспоминание об умирающей тете было маскирующим воспоминанием, вытесняющим мертвого Перси, который все еще держал меня во власти и неожиданно обрушивался на меня в виде упадка сил и заставлял почти умирать от мистического заболевания. Я знал, что мне необходимо было пройти анализ. В 1949 году я прочел Фэйрберна и решил пройти анализ с ним.
В течение первых пяти лет его эдипальный анализ моих «интернализованных плохих объектных отношений» действительно соответствовал определенному периоду моего детства. После смерти Перси, с трех с половиной до пяти лет, вернувшись домой, я пытался вызвать у матери материнское отношение к себе путем постоянных мелких психосоматических заболеваний, вспышек температуры, болезни желудка, потери аппетита, внезапной сыпи. Ей приходилось сооружать в кухне кровать для меня и периодически прибегать из магазина, чтобы проведать меня. Наутро болезнь исчезала. Но все это было бесполезно, и в пять лет я сменил тактику. Я пошел в школу; появилась некоторая свобода. Мать рассказывала, что я перестал слушаться, она впадала в бешенство и била меня. Так было до семи лет. Затем я пошел в другую школу, мы переехали на новое место, я больше времени стал проводить вне дома. Бизнес матери наладился, она была менее подавлена, стала давать мне деньги на личные расходы, на хобби, занятия спортом. Постепенно я забыл почти все беды прошедших семи лет – все вспышки гнева, страха, вины, психосоматические симптомы, тревожные сновидения – все то, чем занимался Фэйрберн в ходе анализа. Однажды в старости мать как-то призналась, что после смерти отца и тети она от одиночества пыталась завести собаку, но отказалась от нее, так как постоянно била ее. Вот так протекала моя жизнь.
Не удивительно, что мой внутренний мир представлял собой интернализованные, либидинальные плохие объектные отношения. Я многим обязан Фэйрберну и его радикальному анализу. Но после третьего или четвертого года я понял, что топчусь на месте, в своем внутреннем садомазохистском мире плохих объектных отношений с матерью, и это является защитой от совсем других проблем, которые возникли еще до смерти Перси. Этот глубоко запрятанный материал рвался наружу. Перелом наступил в 1957 году, когда умер мой университетский друг. У меня опять повторился приступ той же мистической болезни, как и в 1927 году, когда он ушел из колледжа. Я продолжал работать и ездить в Эдинбург на анализ, пытаясь разобраться в проблеме. Когда я почувствовал прогресс в анализе, Фэйрберн неожиданно тяжело заболел и чуть не умер от вирусного гриппа. Он болел шесть месяцев. Моя амнезия вернулась, но вдруг я начал сам осмысливать проблему, которую мне никак не удавалось проработать в его присутствии. Это была не просто «интеллектуализация» путем намеренного переосмысливания. У меня периодически возникали спонтанные вспышки озарения, которые я быстро записывал. В результате появились работы: Schizoid Phenomena, Object-Relations and The Self (1968): 'Ego-weakness, the core of the problem of psycho-therapy' 1960 (гл. 6), 'The schizoid problem, regression and the struggle to preserve an ego' (гл. 2) 1961, 'The manic-depressive problem in the light of the schizoid process' (гл. 5) 1962. В течение двух лет я пришел как раз к тому, на чем остановился Фэйрберн. Он великодушно принял мои работы как дополнение к своей теории.
Когда в 1959 году Фэйрберн вернулся к работе, мы обсуждали его болезнь и смерть моего друга, тогда он произнес ключевую интерпретацию: «С тех пор, как я заболел, я перестал быть вашим добрым отцом или вашей плохой матерью, я стал вашим братом, умирающим у вас на глазах». Внезапно я увидел аналитическую ситуацию в новом, необычном свете. Я написал ему письмо, но не отправил его. Это было бы для него ударом. Я вдруг осознал, что никогда не решу свою проблему вместе с аналитиком: «Передо мной дилемма – я должен прекратить анализ, чтобы иметь возможность завершить его. Но тогда Вас не будет рядом со мной, чтобы помочь мне». Фэйрберн стал в переносе моим братом, поэтому потерять его, закончив анализ самостоятельно, или остаться с ним, дождавшись его смерти, в любом случае означало вновь пережить смерть брата. И тогда никто не смог бы мне помочь пережить эту травму. Мог ли Фэйрберн помочь мне путем анализа в переносе? Но только не в том состоянии здоровья. И мне пришлось приостановить анализ. Я благодарен ему за то, что он, несмотря на болезнь, был со мной рядом в тот период, когда я достиг критического инсайта. Движущей силой и источником идей для написания моих работ 1959-1962 годов была реактивация травмы-Перси. Я смог пережить ее.
Мое знакомство с Винникоттом состоялось в 1954 году благодаря Фэйрберну, который попросил его прислать мне копию его статьи «Регрессия в психоаналитической работе» (Winnicott, 1958). К моему удивлению, вместе со статьей Винникотт прислал мне письмо, в котором говорилось: «Советую вам поразмышлять над вашим отношением к Фрейду, так чтобы оно было именно вашим, а не фэйрберновским. Он тратит свои силы понапрасну, стараясь свергнуть Фрейда». Мы обменялись тремя длинными письмами. Я уверял его, что мое отношение к Фрейду было сформировано еще за много лет до того, как я услышал о Фэйрберне, - когда я проходил обучение в Лондонской Университетской Школе под руководством Флюгеля. Я отвергал фрейдовскую психобиологию инстинктов, хотя очень высоко ценил его открытия в области психопатологии.
Вспоминая теперь эту переписку, я понимаю, что тогда я думал то же, что спустя 18 лет Морзе (Morse, 1972) выразил словами: в теории Фрейда нет места «настоящему Я» Винникотта. «Настоящее Я» можно было бы искать в Оно, но и там его быть не может, поскольку Оно является вместилищем только безличной энергии. Я ощущал тогда, что в плане терапии Винникотт был настолько же впереди Фрейда, как Фэйрберн - в плане теории.
В 1961 г. я послал ему свою книгу «Структура личности и человеческие взаимоотношения» (Guntrip, 1961), на что он ответил, что уже купил ее. Я прочитывал его статьи, как только они выходили, - как и Фэйрберн, который отзывался о нем как о «блестящем клиницисте». К 1962 году я понял, что он единственный, к кому мне нужно обратиться за дальнейшей помощью. Тогда я мог приезжать в Лондон лишь один раз в месяц на пару сессий, но и из них я мог извлечь для себя значительную пользу благодаря тому анализу, который я прошел прежде. С 1962 по 1968 у меня было 150 сессий, которые оказались для меня бесценными. Винникотт удивлялся, как много нам удалось проработать в ходе так далеко отставленных друг от друга во времени сессий. Думаю, причиной тому, во-первых, была предварительная расчистка, проведенная Фэйрберном; во-вторых, то, что мне удавалось поддерживать анализ в активном состоянии в перерывах между сессиями. Но самой главной причиной, конечно, было глубокое проникновение Винникоттом в суть периода моего младенчества, что было так необходимо мне. Он представил мне крайне ясные свидетельства в пользу того, что у моей матери вначале был естественный период материнской заботы, связанной с моим рождением, как ее первого ребенка, после которого я был лишен этой «хорошей матери» в связи с ее обострившимися личностными проблемами. Я совсем забыл то письмо, которое не отправил Фэйрберну, о моей дилемме: я не мог ни продолжать, ни завершить анализ, поскольку аналитик в переносе стал моим братом Перси. Завершение анализа было бы равносильно смерти Перси, после чего мне никто бы уже не смог помочь. Продолжение анализа означало бы, что я буду использовать аналитика для предотвращения прорыва травматических переживаний, не получая какой-либо помощи. Винникотт, вместе с тем, не снял мои симптомы амнезии на ранние травматические события. Только недавно я осознал, что он – ненамеренно – изменил саму суть моей проблемы, позволив мне вернуться в мое прошлое до того момента, когда рядом со мной еще была хорошая мать, возродившаяся в переносе в его лице. Позже я обнаружил, что он заставил меня столкнуться с двойной травмой, связанной со смертью Перси и с разрушением матерью моих ожиданий.
Перечитывая свои записи, я восхищаюсь, как быстро он добрался до ядра проблемы. На первой сессии я сказал о своей амнезии на события смерти Перси, вызвавшие травму. Я думал, что радикальное значение имел анализ с Фэйрберном по поводу «интернализированных защит от плохих объектов», которые я выстроил против этих травмировавших меня переживаний. Но тогда мы не добрались до моей главной, как мне казалось, проблемы – не плохой матери (матери как плохого объекта), присутствовавшей в моем позднем детстве, а матери на более раннем этапе, которая вообще не устанавливала связь со мной. Под конец сессии он сказал: «Мне пока особо нечего сказать вам, но если я ничего не скажу, вы можете начать чувствовать, что я не присутствую здесь». На второй сессии он сказал:
Вы уже знаете [что-то] обо мне, но я пока еще не личность для вас. Вы сейчас можете уйти одиноким, чувствуя, что я ненастоящий. До рождения Перси, по-видимому, вы были больны, и тогда почувствовали, что мать оставила вас самого заботиться о себе. Перси вы приняли как свое младенческое Я, о котором нужно заботиться. Когда он умер, у вас не осталось ничего, вы исчезли.
Это была превосходная интерпретация в терминах объектных отношений, которую дал не Фэйрберн, а Винникотт. Значительно позже я сказал, что иногда чувствую «статичное, неменяющееся, безжизненное состояние где-то глубоко во мне, как будто я не могу пошевелиться». Винникотт сказал:
Если бы 100% вас чувствовало бы себя так, вы, вероятно, не могли бы пошевелиться самостоятельно, и вам бы потребовалось, чтобы кто-то другой разбудил вас. Когда умер Перси, вы исчезли (collapsed), но вам удалось спасти достаточную часть себя для того чтобы продолжать жизнь, крайне энергичную, а остальное спрятали в кокон – в подавленное, бессознательное.
Мне хотелось бы еще проиллюстрировать его невероятную проницательность, но теперь я должен привести другой пример. Как я говорил, люди часто отмечали мою неуемную энергию, а на сессиях я не переносил паузы, наполненные тишиной, и часто говорил без остановки. Фэйрберн интерпретировал это, как будто я стремился выхватить анализ из его рук и делать работу за него – похитить отцовский пенис, эдипальное соперничество. Винникотт представил это безостановочное говорение в совершенном ином свете:
Ваша проблема в том, что эта болезнь исчезновения так и не была разрешена. Вам же приходилось оставаться в живых, несмотря на это. Вы не принимаете ваше существование в каждый данный момент как должное – чтобы его поддерживать, вы должны много трудиться. Вы боитесь перестать действовать, говорить или вообще бодрствовать. Вы чувствуете, что в одну из пауз вы можете умереть, как Перси, потому что если перестать действовать, мама ничего не сможет сделать. Она не могла спасти Перси или вас. В вас прочно сидит страх, что я не смогу сохранить вашу жизнь, поэтому вы скрепляете для меня наши сессии раз в месяц своими записями. Никаких пауз. Вы не можете почувствовать, что вы для меня представляете предмет непрерывной заботы, потому что ваша мать не могла спасти вас. Вы знаете, как «действовать», но не как «просто расти, просто дышать» пока вы спите, когда для этого ничего не нужно делать.
Я начал понемногу допускать паузы, и один раз, чувствуя в такой момент некоторую тревогу, испытал облегчение, слыша, как Винникотт двинулся в кресле. Я не сказал ничего, но он со своей сверхъестественной интуицией сразу же почувствовал это:
Вы почувствовали, будто я покинул вас. Вы воспринимаете тишину как «покинутость». Пауза – это не когда вы забыли вашу мать, но когда мать забыла вас, и сейчас вы снова пережили это со мной. Вы теперь открываете для себя раннюю травму, которую, может быть, никогда не открыли бы без помощи травмы с Перси, повторяющей ее. Вы должны вспомнить мать, покидающую вас, в переносе на меня.
Трудно передать, насколько сильным впечатлением было для меня осознавать, как Винникотт встает как раз на то пустое место в моей младенческой «ситуации объектных отношений» с не устанавливающей связи матерью.
В самом конце моего анализа внезапно возобновилось мое безостановочное говорение во время сессий. В этот раз он отреагировал весьма неожиданным образом:
Вы как будто рожаете ребенка с моей помощью. Вы мне представили насыщенный содержанием получасовой монолог. Я в напряжении слушал, удерживая ситуацию для вас. Вам необходимо было знать, что я могу выдержать ваше безостановочное говорение и не разрушиться. Я должен был выдерживать его, пока вы трудились, созидая - не разрушая, создавая нечто наполненное содержанием. Вы говорите об «отношении к объекту», «использовании объекта» и видите, что он не разрушается. Пять лет назад я не мог дать вам такую интерпретацию.
Позже он опубликовал в Америке свою статью «Использование объекта» (Winnicott, 1971), встреченную - что, думаю, не удивительно - с большим критицизмом. Только исключительный человек мог достичь такой глубины постижения. Он стал хорошей кормящей матерью для моего младенческого Я глубоко в моем бессознательном, там, где моя настоящая мать потеряла свое материнство и больше не могла выносить меня как живого ребенка. Тогда для меня было неочевидно – так, как это стало потом, - что он полностью трансформировал мое понимание травмы в связи со смертью Перси, особенно когда он сказал:
У вас тоже есть хорошая грудь. Вы всегда были способны давать больше, чем брать. Я хорош для вас, но вы хороши для меня. Вести ваш анализ для меня - почти самое ободряющее, что со мной происходит. Тот парень, который был перед вами, заставляет меня чувствовать, что я совершенно никчемный. Вы не должны быть хорошим для меня. Мне это не нужно, я могу справиться и так, но в действительности вы хороши для меня.
Наконец-то у меня была мать, которая могла ценить своего ребенка, так что я мог справиться с тем, что случится потом. Вряд ли стоит отмечать здесь тот единственный пункт, по которому я был не согласен с Винникоттом. Он иногда говорил: «Добраться до вашего примитивного садизма, детской жестокости и бессердечия, до вашей агрессии», - что предполагало не мою жестокую драку, чтобы добиться ответа от холодной матери, а «инстинкты» Фрейда и Кляйн, Оно, врожденную агрессию. Ведь я знал, идя к нему, что он отрицал «инстинкт смерти» и пошел гораздо дальше Фрейда. Однажды он сказал мне: «Мы отличаемся от Фрейда. Фрейд лечил симптомы. Мы же сосредоточены на живущих личностях, на жизни и любви». В 1967 он опубликовал свою статью «Место культурного опыта» (Winnicott, 1971), которую дал мне, где писал: «Я вижу, что нахожусь на поле Фэйрберна: “поиск объекта” вместо “поиска удовлетворения”. Тогда я почувствовал, что Фэйрберн и Винникотт объединили усилия с целью нейтрализовать мои ранние травматические переживания.
Одной вещи я предвидеть не мог. Став «хорошей матерью», предоставив мне свободу жить и творить, Винникотт трансформировал значение смерти Перси так, чтобы я мог разрешить свои травматические переживания, а также свою дилемму по поводу того, как завершить анализ. Глубоко в моем бессознательном, установив связь со мной, он позволил мне увидеть, что не просто потеря Перси, а «покинутость» матерью, которая не могла поддерживать мою жизнь, заставила меня исчезнуть, как бы умереть. Но благодаря его интуиции, я не остался наедине с не-устанавливающей-связь матерью.
В последний раз я встречался с ним в июле 1969. В феврале врачи сказали мне, что я серьезно переутомлен, и если я не уйду на пенсию, «природа победит меня». Подсознательно я чувствовал, что «Матушка Природа» наконец раздавит мое активное «Я». Каждый раз во время отдыха я ловил себя на том, что мысленно возвращаюсь в прошлое, «проигрываю» эпизоды жизни, связанные с коллегой, который стал мне почти братом; вновь переживаю ощущения моих странных болезней. Вскоре я почувствовал необходимость написать книгу о своей жизни. В октябре я заболел пневмонией и провел 5 недель в больнице. Врач посоветовал мне расслабиться, сказав, что я слишком активен. Я все еще не осознавал, что я боролся с неосознаваемой навязчивой регрессией. Я никогда не связывал мысль об «уходе на пенсию» с глубоким страхом проиграть битву с матерью, чтобы сохранить свое «Я».
В 1971 году я узнал, что Винникотт болен. Я написал ему письмо. Мы несколько раз говорили по телефону. Вскоре я узнал, что он умер. В эту ночь у меня было странное сновидение. Я видел свою мать. Она сидела неподвижно, с почерневшим лицом, не замечая меня, уставившись в пустоту. Я стоял рядом, глядя на нее, я почувствовал, что не могу шевельнуться. Впервые я увидел во сне мать в таком состоянии. Обычно она атаковала меня. Сначала я подумал, что потеряв Винникотта, я остался наедине с матерью, которая была в депрессии, не замечала меня. Такое же чувство было у меня, когда умер Перси. Я решил, что потеря Винникотта - это повторение травмы Перси. Только недавно я понял, что это было совсем не так. У меня не было подобных сновидений, когда умер мой близкий друг из колледжа, или когда уехал из города мой коллега, ставший мне практически братом. Тогда я заболел, точно так же, как после смерти брата. А сейчас все было по-другому. То сновидение открыло бесконечную череду таких же снов. Они приходили каждую ночь и возвращали меня в прошлое и заставляли воспроизводить в хронологическом порядке обстановку и события в каждом доме, где я жил – дом в Лидсе, в Ипсвиче, колледж, магазин в Дульвиче, и, наконец, первый магазин и дом, где прошли самые трудные первые семь лет моей жизни. Передо мной прошли все члены моей семьи – жена, дочь, тетя Мэри, отец, мать (мать всегда враждебна, отец всегда дружелюбен); но не было только Перси. Я пытался сосредоточиться на борьбе с матерью в первый период после смерти Перси. Вскоре, месяца два спустя, два сновидения, наконец, «прорвали» амнезию, связанную с жизнью и смертью Перси. Я увидел себя во сне в возрасте трех лет, я держался за коляску, в которой лежал годовалый Перси. Я был испуган и напряженно смотрел в сторону, где сидела мать. Я пытался привлечь ее внимание, но она не замечала нас, уставившись куда-то вдаль. На следующую ночь сновидение было еще более пугающим.
Я стоял рядом с человеком – моим двойником. Мы оба пытались дотянуться до мертвого тела. Внезапно человек обрушился на пол, как от удара. Комната мгновенно озарилась светом, и я увидел Перси. Он сидел на коленях женщины, у которой не было лица, рук, груди. Это был не человек, а просто колени, на которых можно сидеть. Перси выглядел грустным, уголки его губ были опущены. Я пытался его развеселить.
В этом сновидении я вновь пережил ощущение «коллапса», разрушения, как когда-то в детстве, когда я увидел мертвого Перси и пытался взять его на руки. Но я зашел еще «глубже» - в обоих сновидениях я вернулся в тот период, когда он еще был жив. Я увидел мать «без лица», черную, подавленную, не способную общаться с детьми. Винникотт объяснил мне: «Вы воспринимали Перси как свое детское Я, о котором необходимо заботиться. Когда он умер, у Вас не осталось ничего, и Вы как бы разрушились». Почему в сновидении я сначала увидел «коллапс», а затем вспомнил о необходимости заботиться о Перси? Я думаю, что «коллапс» был моей первой реакцией ужасной беспомощности при виде мертвого Перси на коленях матери. Затем, живя в доме тети, я ухватился за возможность выжить, встретив других людей, ради которых стоило жить.
Серия сновидений заставила меня пересмотреть записи анализов и прийти к выводу, что хотя смерть Винникотта напомнила мне о Перси, ситуация была другая. Процесс навязчивой регрессии начался не со смерти Винникотта, а с угрозы уйти на пенсию, как будто мать, наконец, могла разрушить меня. Я видел в сновидениях не смерть Винникотта, а смерть Перси и полную неспособность матери установить материнские отношения с нами. Эти сны – наилучшая иллюстрация слов Виннникотта: «Нет такого понятия «ребенок», есть понятие «мать и ребенок». Эти сны являются подтверждением взгляда Фэйрберна о том, что психическая реальность – это «личные объектные отношения». Что давало мне силы в моем бессознательном и позволяло вновь пережить основную травму? Вероятно, тот факт, что Винникотт не умер для меня, как и для многих других. Мой отец тоже не умер для меня, он был жив во мне, он помогал мне противостоять матери. Теперь Винникотт вступил в настоящие отношения именно с той ранней потерянной частью меня, которая болела из-за «покинутости» матерью. Он занял ее место и позволил мне вспомнить ее и безопасно пережить во сне ее парализующую шизоидную отчужденность. Постепенно это стало моим твердым убеждением, я избавился от навязчивых сновидений и почувствовал, что, наконец, получил результаты, которых я искал в анализе более двадцати лет. Когда были проработаны все сновидения, воспоминания, симптомы травматических событий и все специфические эмоциональные переживания, остался один момент: качество общей атмосферы личных взаимоотношений, которые составляли нашу семейную жизнь в те первые семь лет. Это был период тяжелой тоски для моей матери, которая была настолько «нарушена» в детстве, что не могла сама и не позволила мне быть «самим собой». У меня нет своих собственных воспоминаний детства. Из анализа я понял, насколько сильное влияние оказывал на меня отец, поддерживая меня в борьбе за «свое собственное Я». Фэйрберн, через негативный перенос моей доминирующей матери на него, также стал мне «хорошим отцом» и поверил в меня. И, наконец, Винникотт, заполнив пустоту, оставленную моей отчужденной матерью, позволил мне испытать радость и спокойствие «быть самим собой». Надо отдать должное и моей жене, благодаря ее поддержке и пониманию, я смог пройти два анализа и добиться результатов. Что такое психоаналитическая психотерапия? Это, на мой взгляд, обеспечение надежных осмысленных взаимоотношений, позволяющих установить контакт с подавленным и травмированным ребенком, чтобы дать человеку возможность безопасно жить в новых взаимоотношениях и смириться с присутствием травмирующего наследства ранних лет, которое периодически прорывается в сознание из прошлого.
Психоаналитическая терапия – это не просто «техника» экспериментальной науки, которая работает автоматически «сама по себе». Это процесс взаимодействия двух личностей, работающих вместе, в результате которого происходит взаимное обогащение и развитие обоих. Аналитик развивается наравне с анализируемым. Если в ходе взаимодействия с динамичными личными переживаниями личность аналитика остается неизменной, значит, что-то с ним не в порядке. Фэйрберн, подобно отцу, дал мне много в человеческом плане, а как аналитик, подробно объяснил мне, как моя борьба с матерью за независимость в возрасте до семи лет повлияла на формирование моей взрослой личности. Без всего этого я мог бы в старости превратиться, подобно матери, в несчастного человека. Винникотт, совершенно другой тип личности, заполнил вакуум, созданный матерью, в период до трех с половиной лет. Я нуждался в обоих, и мне повезло, что я встретил их. Их различия послужили стимулом для развития разных сторон моей личности. Идеи Фэйрберна давали «точное логическое определение» проблем. Идее Винникотта представляли собой «оригинальные гипотезы», стимулирующие дальнейшее познание. В качестве примера сравним понятия Фэйрберна - “либидинальное, антилибидинальное и центральное эго, как теория эндопсихической структуры, с понятиями Винникотта – «истинное и ложное Я», как интуитивные инсайты в искаженную психическую реальности живого человека. Ни один аналитик не сможет дать пациенту все, что ему нужно, и мы должны с радостью позволять пациенту «брать» от нас как можно больше. Мы не должны казаться всезнающими и всемогущими. Фэйрберн сказал однажды: «Вы получите от анализа столько, сколько вложите в него». Я считаю, что это относится и к аналитику и к пациенту.
Осознанный инсайт означает наличие определенных достижений в эмоциональной области и предполагает последующее эмоциональное напряжение с целью дальнейшего эмоционального роста. Он означает не просто осознание, а именно укрепление ядра своей «самости» и развитие способности «устанавливать связи».
Что касается психопатологического материала, наша эндопсихическая структура выражается в сновидениях. Это способ проверки на грани сознания наших интернализованных конфликтов, воспоминаний, страданий, имевших место во внешней реальности, чтобы впоследствии при помощи фантазии и воспоминаний о конфликтах, которые стали нашим внутренним миром, сохранить существование наших объектных отношений, в том числе «плохих», так как они необходимы нам для сохранения нашего Эго. В моем случае, чем глубже сновидения проникали в мое бессознательное, тем быстрее они растворялись и превращались в «пробуждение в настроении». Я вдруг обнаруживал, что я не фантазирую и не думаю, а просто чувствую, находясь в сознании. Это было тупое безжизненное механическое состояние, с отсутствием интереса ко всему происходящему вокруг; я лежал в тишине, погруженный в себя, потерявший связь с действительностью, не понимая смысла существования. Так происходило по утрам несколько дней подряд, пока я вновь не почувствовал здоровый интерес к жизни.
Каждой личности свойственен особый уклад, определяемый ее историей, благодаря которому (1) проблемы могут стать осознаваемыми и (2) интерпретации могут быть значимы и изменяющими поведение. Мы не может определять этот порядок, мы можем только наблюдать за развитием личности. Отвечая на вопрос о происхождении теории, мы можем сказать, что наша теория зарождается в нашей психопатологии. Об этом говорил Фрейд в своем смелом самоанализе. Невозможно создать теорию структуры и функционирования личности, безотносительно нашей собственной личности. Если наша теория слишком жесткая, она, скорее всего, концептуализирует защиты нашего эго. Если это гибкая и прогрессивная теория, то она, вероятно, концептуализирует процессы нашего роста и проливает свет на проблемы других и на терапевтические перспективы. Балинт в «Базовом дефекте» (Balint, 'basic fault') и Винникотт (Winnicott,'incommunicado core') считают эту проблему универсальной, они, вероятно, таким образом «интуитивно чувствуют» свою собственную реальность и реальность других людей. В отличие от интеллектуальных теоретических конструкций Фэйрберна внутри уже существующей теории, они открывают новые пути глубокого изучения детского периода. В этом возрасте, независимо от генетического наследства ребенка, благодаря способности, или неспособности, матери устанавливать отношения, зарождается психическое здоровье младенца. Найти хорошего родителя с самого начала – значит, заложить основу психического здоровья. В случае его отсутствия, найти «хороший объект» в виде аналитика - означает, испытать перенос и получить реальный жизненный опыт. В анализе, как и в реальной жизни, все взаимоотношения имеют двойственную природу. В течение всей жизни мы принимаем в себя как хорошие, так и плохие фигуры, которые или укрепляют нас, или разрушают. То же самое происходит в психоаналитической психотерапии: это встреча и взаимодействие двух реальных людей, со всеми возможными проявлениями.
REFERENCES
FAIRBAIRN, W. R. D. 1952a Psychoanalytic Studies of the Personality London: Tavistock Publications. [→]
FAIRBAIRN, W. R. D. 1952b Theoretical and experimental aspects of psycho-analysis Brit. J. med. Psychol. 25 122-127
FAIRBAIRN, W. R. D. 1954 Observations of the nature of hysterical states Brit. J. med. Psychol. 27 106-125
FAIRBAIRN, W. R. D. 1955 Observations in defence of the object-relations theory of the personality Brit. J. med. Psychol. 28 144-156
FAIRBAIRN, W. R. D. 1956 Considerations arising out of the Schreber case Brit. J. med. Psychol. 29 113-127
FAIRBAIRN, W. R. D. 1958 On the nature and aims of psychoanalytical treatment Int. J. Psychoanal. 39:374-385 [→]
GUNTRIP, H. 1960 Ego-weakness, the hard core of the problem of psychotherapy In Guntrip 1968.
GUNTRIP, H. 1961 Personality Structure and Human Interaction London: Hogarth Press.
GUNTRIP, H. 1968 Schizoid Phenomena, Object-Relations and The Self London: Hogarth Press.
MORSE, S. J. 1972 Structure and reconstruction: a critical comparison of Michael Balint and D. W. Winnicott Int. J. Psychoanal. 53:487-500 [→]
SUTHERLAND, J. 1965 Obituary. W. R. D. Fairbairn Int. J. Psychoanal. 46:245-247 [→]
WINNICOTT, D. W. 1958 Collected Papers. Through Paediatrics to Psycho-Analysis London: Tavistock Publications. [→]
WINNICOTT, D. W. 1971 Playing and Reality London: Tavistock Publications

«Понимание контрпереноса в кляйнианской традиции» Романов И.Ю.

infopsychology 0
Комментарий: Статья представляет собой переработанный вариант раздела учебного пособия "Психоанализ: культурная практика и терапевтический смысл. Введение в теорию, практику и историю психотерапии". Второе издание работы готовится к публикации.

 

Лучшие в мире теннисисты тренируются по пять часов в день, чтобы устранить недостатки в своей игре. Мастер дзэн постоянно добивается невозмутимости мыслей, балерина – отточенности движений, а священник все время допрашивает свою совесть. В каждой профессии есть область еще не достигнутого, в которой человек может совершенствоваться. У психотерапевта эта область, это необъятное поле для самосовершенствования, которое никогда нельзя пройти до конца, на профессиональном языке называется контрпереносом.

Ирвин Ялом. “Лечение от любви”.

Пожалуй, единственным общепризнанным прорывом в психоаналитической теории со времен Зигмунда Фрейда следует признать открытие отношений. Появившиеся в 40-е – 50-е годы концепции объектных отношений превратили область интерсубъективности в предмет психодинамического исследования и объяснения. Клиническим следствием этих новаций стало начало “эры контрпереноса” в психоаналитической практике.

На наш взгляд, особое место в истории психоанализа принадлежит Мелани Кляйн и ее школе. Во-первых, именно Кляйн психоаналитики обязаны обращением к теме отношений, которой ей удалось придать уникальное, собственно психодинамическое звучание. В концепциях внутренних объектов и объектных отношений, бессознательных фантазий, шизоидно-параноидной и депрессивной позиций, проективной идентификации и т.д. проблематика отношений была выражена на языке психоаналитической метапсихологии и таким образом включена в клинические и генетические исследования [ 12] . Во-вторых, в ходе дискуссий вокруг теории Мелани Кляйн (продолжающихся и поныне) в психоаналитическом сообществе фактически был узаконен теоретический плюрализм, первым примером которого стало знаменитое “Джентльменское соглашение” Британского психоаналитического общества [ 9] . Кляйнианский психоанализ не разделил участь индивидуальной и аналитической психологии, структурного психоанализа и неофрейдизма. Долгое время он оставался излюбленной темой для критики со стороны доминирующей в Северной Америке эго-психологии, однако сегодня мы являемся свидетелями медленного, но неуклонного проникновения идей Кляйн во все существующие психоаналитические подходы. В данном случае история психоанализа демонстрирует нам значительно большую продуктивность относительной лояльности в сравнении с сектантской непримиримостью. Обогащающее влияние английской школы объектных отношений ощутимо сегодня далеко за пределами Британии, как, впрочем, и за пределами самой школы М. Кляйн.

Переоткрытие контрпереноса в современном психоанализе произошло под безусловным влиянием кляйнианской школы. Несмотря на то, что сама Кляйн отказывалась признать расширенное понимание контрпереноса, предлагавшееся такими ее последователями, как Паула Хайманн и Хайнрих Ракер, без воздействия ее теории такое расширение вряд ли было бы возможным. На наш взгляд, теоретическое обоснование использования контрпереноса в психоаналитической технике становится возможным только при учете расширенного понимания переноса в концепции Кляйн – как экстернализации внутренних объектных отношений, использующей примитивные защитные механизмы (проективную идентификацию, проекцию, интроекцию, расщепление и др.). Такое “пространственное” описание, в противоположность фрейдовскому темпоральному, требует учета чувств и фантазий аналитика, участвующего в сценическом разыгрывании внутренней драмы пациента. На этом уровне взаимодействие аналитической пары определяется примитивными защитными механизмами, функционирующими еще до образования стабильных границ Я и объекта, и поэтапно эти границы конституирующими. В этой связи не кажется случайным, что первые связные концепции контрпереноса сложились при ощутимом воздействии кляйнианских взглядов на перенос. 1)

Феномен контрпереноса впервые был идентифицирован и описан З. Фрейдом, который, однако, не уделил ему особого внимания. В нескольких своих работах, в частности, в докладе “Что ждет в будущем психоаналитическую терапию?” (1910) [ 5] , Фрейд указывал на трудности понимания аналитиком бессознательного пациента, связанные с его собственными бессознательными конфликтами и “слепыми пятнами”. Таким образом, он рассматривал контрперенос как препятствие на пути продвижения психоанализа пациента (и – развития психоанализа как научной дисциплины), что было одним из оснований для введения процедуры личного обучающего анализа для будущих психоаналитиков. С другой стороны, в работе “Советы врачу при психоаналитическом лечении” (1912) [ 5] Фрейд указал на позитивную значимость бессознательных реакций терапевта на предоставляемый пациентом материал. Он рекомендовал слушать рассказ пациента с “равномерно распределенным” или “свободно парящим” вниманием, ни на чем специально не сосредотачиваясь, наблюдая за своими реакциями столь же непринужденно, сколь и за высказываниями пациента. Несмотря на то, что в отношении данной позиции Фрейд не использовал понятие контрперенос, оставляя за ним сугубо негативное значение, он указал на важность спонтанных эмоциональных и мыслительных ответов аналитика для понимания бессознательных процессов в психике пациента. В последующем это дало возможность аналитикам использовать понятие “контрперенос” для обозначения всех реакций терапевта на пациента.

Данное теоретическое нововведение приписывают Пауле Хайманн, которая в 1949 году выступила с докладом “О контрпереносе” на конгрессе в Цюрихе (доклад был опубликован в 1950 г.) [ 7] . В своем выступлении Хайманн достаточно резко обозначила несколько позиций.

  • Во-первых, контрпереносом следует называть тотальный ответ аналитика на пациента, всю совокупность его осознанных и бессознательных реакций в ходе психоанализа.
  • Во-вторых, такой ответ не только неизбежен, но и полезен, ибо, при умелом использовании, открывает возможность более полного понимания пациента. По мнению Хайманн, понятие контрпереноса должно повторить путь таких фрейдовских понятий, как “сопротивление” и “перенос” – стать из препятствия инструментом работы.
  • В-третьих, контрперенос является произведением пациента в той же, если не в большей степени, что и продуктом психической деятельности аналитика. Предполагалось, что квалифицированный аналитик в достаточной мере свободен от невротических реакций переноса, поэтому он способен отличать чувства пришедшие от пациента от своих собственных, и использовать их в качестве инструмента терапевтической работы.

В результате П. Хайманн предлагала аналитикам строить интерпретации с учетом собственных контрпереносных переживаний. Так, в приводимом ею примере, 40-летний пациент сообщает о своем намерении жениться, что вызывает у аналитика чувство беспокойства и тревоги. Материал следующих сессий проясняет, что свою подругу пациент считает несчастной беженкой, нуждающейся в его защите и поддержке. Для Хайманн это пояснение становится свидетельством деструктивных чувств, которые пациент испытывает по отношению к ней, пытается загладить их посредством репарации – женитьбы. Тем самым контрпереносное беспокойство аналитика получило свое объяснение.

Работа Хайманн обозначила демаркационную линию, отделяющую классические представления об аналитике как “непрозрачном зеркале” от понимания его неизбежной вовлеченности во взаимодействие с пациентом. Следует отметить, что подобное понимание в не до конца проясненном виде и раньше присутствовало в работах психоаналитиков. Среди наиболее примечательных примеров следует назвать работу Теодора Рейка “Слушанье третьим ухом” и статью Дональда Винникота “Ненависть в контрпереносе”, вышедшую незадолго до доклада Хайманн (в 1949 г.) [ 17] . Так, Винникот обращает внимание на интенсивные и крайне негативные чувства, которые вызывают у терапевта пациенты с тяжелыми психотическими и антисоциальными расстройствами. В подобных случаях, по его мнению, испытываемая терапевтом ненависть оправдана и необходима, ибо принадлежит внутреннему миру пациента, имеющего крайне негативный опыт ранних взаимоотношений. Такие чувства Винникот называет объективными – они относятся не к внутренним конфликтам терапевта, но к его реалистическому восприятию пациента. Только тогда, когда такой пациент вызовет в терапевте объективную ненависть, он может чувствовать себя достойным объективной любви. В качестве примера Винникот приводит случай 9-летнего мальчика из приюта, которого он на три месяца взял к себе в дом. Вначале мальчик регулярно убегал из дома, также как он делал это раньше в приютах. Позднее эти побеги прекратились, однако ребенок стал крайне агрессивно вести себя дома, круша все, что было ему доступно. Стало ясно, что убегая, он пытался спасти дом (мать) от бесконтрольных приступов своей ярости. Вызываемая же им в окружающих ненависть давала понять, что его агрессия не всесильна и границы между ним и объектами все еще существуют.

Распространение идеи терапевтического использования контрпереноса происходило с таким размахом, что очень скоро стало вызывать обратную реакцию. Особые нарекания вызывали два пункта новой идеологии:

  1. понимание контрпереноса как “произведения” пациента;
  2. положение о том, что не только интерпретации могут строиться на контрпереносе, но и прямое его раскрытие пациенту оказывает целительный эффект (в явном виде данная концепция была сформулирована в 1951 г. Маргарет Литтл [ 13] , но зачатки ее содержатся уже в понятии “объективного переноса” Винникота).

В США Анни Райх в серии своих работ предложила оставить за контрпереносом значение препятствия аналитической процедуре, возникающего из бессознательных конфликтов аналитика, которые актуализируются в ответ на обнаружение близких по типу конфликтов пациента. Такие реакции Райх противопоставила эмпатическим откликам аналитика, возникающим в результате частичной идентификации с пациентом (в своем понимании эмпатии Райх опиралась, в частности, на появившиеся к тому времени исследования Хейнца Кохута) [ 15, 16] . Работы Райх оказали огромное влияние на американских психоаналитиков, к сожалению, не только позитивное. На многие годы тема контрпереноса была закрыта для большой части психоаналитического сообщества, т.к. на ней стояло клеймо “кляйнианской” [ 11] .

Однако и в Англии новые идеи не всегда встречались с распростертыми объятиями. Достаточно сказать, что сама М. Кляйн до конца своей жизни так и не признала значение контрпереноса как терапевтического инструмента. (По свидетельству учеников, когда кто-то во время супервизии говорил Кляйн о своем контрпереносе, она отвечала: “Если у вас контрперенос, примите аспирин!”.) П. Хайманн посвятила ряд своих поздних исследований когнитивным процессам аналитика, однако довольно решительно отказывалась от ранних формулировок относительно контрпереноса (вплоть до того, что не признавала авторства некоторых из них). Д. Винникот в 1960 году опубликовал статью, в которой призывал вернуться к фрейдовскому пониманию контрпереноса, ограничивающему это понятие нарушениями аналитической нейтральности, которые необходимо преодолевать в процессе обучающего анализа [ 4] . При этом он продолжал настаивать на двух исключениях из этого правила – встречаясь с психотическими и антисоциальными пациентами, аналитики испытывают “объективные” контрпереносные чувства, не связанные с их личными конфликтами. Но это лишь подчеркивает, что подобные пациенты не подходят для классического анализа. Похоже, что перспективы, открывающиеся в связи с новым пониманием контрпереноса, пугали и самих первооткрывателей.

Пожалуй, наиболее систематизированную и последовательную теорию контрпереноса предложил аргентинский психоаналитик Хайнрих Ракер [ 1; 14] , работы которого вышли в свет вскоре после статей Хайманн, Винникота и Литтл. В дальнейшем концепция Ракера была дополнена и уточнена его последователями Леоном Гринбергом и Горацио Этчегоеном [ 6] . Хотя все эти аналитики находились под большим влиянием идей Кляйн, в итоге ими был разработан оригинальный и вполне самостоятельный подход.

Отталкиваясь от фрейдовского понимания переноса Ракер предложил понимать контрперенос в трех измерениях:

  • как препятствие на пути анализа;
  • как инструмент понимания пациента;
  • как особое пространство, в котором анализируемый может приобрести опыт “отличный от того, который … как он думал, имел”.

Исходя из этого, по мнению Ракера, следует различать перенос аналитика, проистекающий из его собственных бессознательных конфликтов (напомним, что, в соответствии с Фрейдом, перенос является общепсихологическим явлением, не ограниченным рамками невроза или психоаналитической процедуры), и контрперенос как ответ на перенос пациента. В данном употреблении слово “контрперенос” строится аналогично словам “контрапункт” или “контратака”. Только так понимаемый контрперенос может служить инструментом понимания бессознательного пациента через понимание его переноса. При этом диалектика переноса-контрпереноса образует то пространство, в котором аналитик может интерпретировать происходящее, будучи в него включенным, и достигать тем самым нового опыта отношений.

В качестве примера взаимодействия переноса и контрпереноса, Ракер предлагает свою интерпретацию одного из фрагментов работы Шандора Ференци. Ференци рассматривает ситуацию, в которой аналитик, слушая пациента с равномерно распределенным вниманием, непроизвольно отвлекается от его рассказа. В этом месте Ференци считает необходимым успокоить гипотетического аналитика тем, что по всей видимости в этот момент пациент “сопротивлялся”. “… Мы бессознательно реагируем на пустоту и бессмысленность ассоциаций, представляемых нам, отстранением от сознательного возбуждения”, – пишет он [ 1] . По мнению венгерского исследователя, внимание аналитика непременно вновь вернется к анализируемому, как только тот обратиться к значимому бессознательному материалу. “… Опасность для доктора заснуть … невелика, поскольку мы проснемся при первой же мысли, которая каким-либо образом касается лечения”, – пишет Ференци [ там же] . А вот как интерпретирует данную ситуацию Ракер в русле своей концепции контрпереноса: “Отстранение аналитика является реакцией на отстранение анализируемого, которое, однако, является реакцией на воображаемую или реальную психологическую позицию аналитика”. Здесь мы видим, как бессознательное одного человека откликается на бессознательное другого и, как это часто бывает, действует по закону талиона – “око за око, зуб за зуб”. Вслед за таким отстранением-отвержением неизбежно пробуждается чувство вины, которое и стремиться снять Ференци в своем комментарии: “опасность невелика”. Однако следует не снимать вину, а использовать ее для более глубокого понимания пациента, замечает Ракер. Продумывая эту ситуацию, он отмечает, что аналитик идентифицируется с пациентом как с воображаемым агрессором, который фрустрирует его, отвергает и даже преследует. Тем самым он проецирует на пациента своего “внутреннего преследователя” – жестокое Сверх-Я. Заняв агрессивную, обвиняющую позицию, по отношению к пациенту, аналитик испытывает вслед за этим чувство вины (что выглядит как фрейдовский процесс меланхолии в миниатюре). Если аналитик включается в борьбу против этого чувства, возникает порочный “параноидный” круг взаимного отстранения и скрытых обвинений. Пациент при этом может надолго остаться один на один со своими “пустотой”, “бессмысленностью” и одиночеством.

Важнейшим нововведением Ракера было разделение реакций контрпереноса на конкордантные (согласующиеся) и комплементарные (дополнительные).2) Конкордантный контрперенос строится на идентификации с переживаниями пациента, точнее, в психоаналитических терминах, на идентификации Я аналитика с Я пациента и, соответственно, его Сверх-Я и Оно с аналогичными структурами психики пациента. С психодинамической точки зрения в основе подобных реакций лежат механизмы проекции и интроекции – внутреннее выражается вовне, а то, что является чужим, признается своим. Именно конкордантный контрперенос ответственен за эматические чувства терапевта, т.е. за его способность сопереживать чувствам пациента, частично идентифицироваться с ними. В противоположность этому, комплементарный или дополнительный контрперенос возникает в ситуациях, в которых пациент относится к аналитику как к своему внутреннему объекту. Аналитик при этом отвечает тем, что с таким объектом идентифицируется. В подобных случаях чувства аналитика могут быть крайне неожиданны для данной ситуации. Так, он может занять по отношению к пациенту позицию строго и наказывающего Сверх-Я, или непроизвольно отвергать его, подобно тому, как делала это мать пациента в его прошлом или в его фантазиях.

Ракер считал большой ошибкой признание контрпереносом только реакций второго типа (как делала А. Райх, различая эмпатию и контрперенос). Точно также ошибочно считать, что лучшим способом обращения с контрпереносом будет его устранение. Даже наиболее явные случаи комплементарного контрпереноса, выступающие на первых порах как помехи аналитическому процессу, несут в себе потенциальную возможность понимания внутренних конфликтов пациента. Аналитику стоит задаться вопросом, почему именно такие чувства возникают у него в ответ на перенос пациента, какая сцена отношений сейчас им разыгрывается. Тогда простое реагирование получает шанс трансформироваться в осознанное понимание. Напротив, отвержение аналитиком “неподходящих” чувств или мыслей способно привести к встречному отвержению пациентом части своих переживаний, к “бессознательному сговору” с терапевтом. Если, как пишет Ракер, “аналитик ухватывает важность этой ситуации, если, несмотря на собственные тревогу и гнев, он понимает, что происходит с анализируемым, находясь теперь в новой позитивной контртрансферентной ситуации, то он может пробить брешь – большую или маленькую – в этом порочном круге” [ 1] .

Последователи Ракера дополнили его классификацию контрпереноса, использовав концепцию проективной идентификации М. Кляйн. Так, Леон Гринберг предложил различать комплементарный контрперенос, в процессе которого аналитик идентифицируется с внутренними объектами пациента, и проективную контридентификацию – реакцию на проективную идентификацию пациента, в результате которой аналитик вынужден играть совершенно несвойственную ему роль (т.е. внутренне не идентифицируется с ней). “... Проективная контридентификация возникает особым образом как результат чрезмерной проективной идентификации со стороны анализируемого, бессознательно воздействующей на аналитика. Аналитик в подобной ситуации испытывает ощущение пассивности и навязанной необходимости “принять” ту роль, которая активно – хотя и бессознательно – “вкладывается” в него анализируемым”, – пишет Гринберг [ 6] . Таким образом был введен в оборот еще один тип контрпереноса, с опорой на категориальный аппарат кляйнианской теории.3) Подобные ситуации довольно часто встречаются в работе с пациентами, переживающими глубокую регрессию. В частности, Гринберг описывает пациентку, которая в течении долгого времени навязывала аналитику ощущение, что он работает с трупом. Последующий анализ выявил, что она тяжело переживала потерю сестры, покончившей жизнь самоубийством когда пациентка была еще ребенком. В данном случае аналитик реагировал на перенос пациентки прямо и непосредственно, как если бы он “принял в себя” все ее проекции.

Дальнейшее развитие концепции контрпереноса в русле самой кляйнианской школы происходило в направлении возрастающего учета наиболее примитивных невербальных форм взаимодействия пациента и аналитика [ 10]. Так, Бетти Джозеф использовала термин разыгрывание (enactment) для того, чтобы подчеркнуть момент вовлечения аналитика в драму внутренних отношений пациента (Джозеф Сандлер в данной ситуации употреблял термин ролевая отзывчивость, а Альфред Лоренцер говорил о сценической репрезентации). Ошибкой для аналитика будет как неосознанное действие в соответствии с предлагаемой ему ролью (то, что в психоанализе традиционно называется отыгрыванием – acting out), так и отказ от нее, закрытость в отношении переносных чувств пациента и собственных контрпереносных ответов на них. В первом случае велика опасность, что пациент интроецирует обратно именно то, что уже спроецировал – динамику и действующих персонажей своего внутреннего конфликта. Во втором возникает ситуация “закрытого контейнера” (В. Байон), в которой негативные переживания пациента возвращаются к нему непонятыми и неразделенными, а значит по-прежнему остаются отторгнутыми от его личности. Так, Бренман Пик описывает пациента, который рассказал, как его мать бросила телефонную трубку, потому что не могла слышать, что её сын попал в автокатастрофу. Аналитик отмечает: “[ Пациент] тоскует по человеку, который не бросит трубку, а возьмёт трубку и поймёт, ... это предполагает перенос на личность аналитика более понимающей материнской фигуры. Впрочем, я думаю, где-то это желание “сопрягается” с какой-то частью аналитика, который в такой ситуации хотел бы стать “матерью” для пациента. Если мы не принимаем и не понимаем такой реакции в себе, мы или отыгрываем её, предоставляя пациенту настоящую материнскую заботу (это выражается в словесных или других проявлениях симпатии), или же мы так пугаемся этого, что становимся скованными и не осознаём стремление пациента к материнской заботе” [ 10] .

В выборе срединного пути между этими крайностями и заключается главная трудность работы с контрпереносом. Введя понятие переноса, Фрейд превратил психоанализ в непредсказуемое, полное опасностей предприятие, в котором терапевт добровольно делает себя объектом самых интенсивных чувств своих пациентов. Исследователи контрпереноса не облегчили аналитикам задачу, указав им на не менее интенсивные собственные чувства. Прослеживание их путей и конфигураций – прямых и косвенных, нормальных и невротических – стало отныне неотъемлемой частью аналитического поиска.

Кажется, период изумления и жарких дебатов прошел и сегодня достигнут консенсус относительно терапевтического использования контрпереноса. Большинство аналитиков сходятся в том, что их собственные переживания открывают ни чем не заменимый источник понимания чувств, конфликтов и внутренних отношений пациента. Находятся и такие, кто, как Д. Винникот или Х. Кохут, убеждены, что в чувствах психотерапевта заключен самый адекватный и необходимый ответ на человеческое страдание.

Примечания

1) Иногда проводят различие между британскими и английскими теоретиками объектных отношений. В этом случае к последним относят исключительно представителей школы М. Кляйн, а к первым - работавшего в Шотландии Р. Фэйрберна, его последователя Г. Гантрипа и некоторых участников т.н. "Независимой группы" (в частности, Д.В. Винникота).

2) Используя данные термины, Ракер опирался на выделенные Хелен Дойч типы идентификации.

3) Нужно отметить, что сам Гринберг не считал реакции проективной контридентификации контрпереносом в собственном смысле слова. Их отличает бессознательное и пассивное принятие аналитиком навязываемой ему роли, а также отсутствие связи с внутренними конфликтами самого аналитика. Все это, по его мнению, делает крайне затруднительным использование подобных реакций в качестве инструмента аналитического понимания.

Литература:

[1] Ракер Г. Значение и использование контрпереноса // Московский психотерапевтический журнал. – 1998. – № 2. – С.95-144.

[2] Ротманн М. К вопросу об инструментах, процессе и “гештальте” аналитического часа // Психоаналитический журнал Харьковского областного психоаналитического общества. – 2000. – Пробный выпуск, апрель. – С.47-56.

[3] Томэ Х., Кэхеле Х. Современный психоанализ: Т. 2. – М.: Прогресс – Литера, Изд. агентства “Яхтсмен”, 1996. – С.131-153.

[4] Уинникотт Д.У. Контрперенос // Группанализ: Избранные статьи. – СПб., 1998. – С. 36-44.

[5] Фрейд З. Психоаналитические этюды. – Минск.: Беларусь, 1991.

[6] Etchegoen H.R. The fundamentals of psychoanalytic technique. – London, New York: Karnac Books, 1991.

[7] Heimann P. (1950) On Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 31:81-84.

[8] Heimann P. (1977) Further Observations on the Analyst's Cognitive Process. J. Amer. Psychoanal. Assn., 25:313-333.

[9] Hinshelwood R.D. A dictionary of Kleinian thought. – London: Free Association Books, 1991.

[10] Hinshelwood R.D. Countertransference // International Journal of Psycho-Analysis, 2000, vol. 81.

[11] Jecobs T.J. Countertransference past and present: a review of the concept // International Journal of Psycho-Analysis, 1999, vol. 80, part 3.

[12] Klein M., Heimann P., Isaaks S., Riviere J. Developments in psychoanalysis. – London: The Hogarth Press, 1952.

[13] Little M. (1951) Counter-Transference and the Patient's Response to It. Int. J. Psycho-Anal., 32:32-40.

[14] Racker H. (1953) A Contribution to the Problem of Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 34:313-324 (IJP)

[15] Reich A. (1951) On Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 32:25-31.

[16] Reich A. (1960) Further Remarks on Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 41:389-395.

[17] Winnicott D. W. (1949) Hate in the Counter-Transference. Int. J. Psycho-Anal., 30:69-74.

Год издания и номер журнала:
2000, №4
Автор:

«Комплекс мёртвой матери» Андре Грин

infopsychology 0

Основные жалобы и симптомы, с которыми пациент обращается к психоаналитику, не носят депрессивного характера. Налицо ощущение бессилия: бессилия выйти из конфликтной ситуации, бессилия любить, воспользоваться своими дарованиями, преумножать свои достижения или, если таковые имели место, глубокая неудовлетворённость их результатами. Когда же анализ начинается, перенос открывает инфантильную (детскую) депрессию, характерные черты которой я считаю полезным уточнить. Основная черта этой депрессии в том, что она развивается в присутствии объекта, погружённого в своё горе. Мать, по той или иной причине, впала в депрессию. Разумеется, среди главных причин такой материнской депрессии мы находим потерю любимого объекта: ребёнка, родственника, близкого друга или любого другого объекта, сильно любимого матерью. Но речь также может идти о депрессии разочарования: превратности судьбы в собственной семье или в семье родителей, любовная связь отца, бросающего мать, унижение и т.п. В любом случае, на первом плане стоят грусть матери и умешьшение её интереса к ребёнку. Важно подчеркнуть, что самый тяжёлый случай – это смерть другого ребёнка в раннем возрасте. Эта причина полностью ускользает от ребёнка, потому что ему не хватает данных, чтобы об этой причине узнать. Эта причина держится в тайне, например, выкидыш у матери. Ребёнок чувствовал себя любимым, несмотря на все непредвиденные случайности, которых не исключают даже самые идеальные отношения. Горе матери разрушает его счастье. Ничто ведь не предвещало, что любовь будет утрачена так в раз. Не нужно долго объяснять, какую нарциссическую травму представляет собой такая перемена. Травма эта состоит в преждевременном разочаровании, в потере любви, потере смысла, поскольку младенец не находит никакого объяснения, позволяющего понять произошедшее. Понятно, что если ребёнок переживает себя как центр материнской вселенной, он толкует это разочарование как последствие своих влечений к объекту. Особенно неблагоприятно, если комплекс мёртвой матери развивается в момент открытия ребёнком существования третьего, отца, и он думает, что мать разлюбила его из-за отца. Это может спровоцировать бурную любовь к отцу, питаемую надеждой на спасение от конфликта и удаление от матери. Как бы то ни было, триангуляция (отношения в эдиповом треугольнике) в этих случаях складывается преждевременно и неудачно.

В реальности, однако, отец чаще всего не откликается на беспомощность ребёнка. Мать поглощена своим горем, что даёт ему почувствовать всю меру его бессилия. Мать продолжает любить ребёнка и продолжает им заниматься, но всё-таки, как говорится, «сердце к нему не лежит».

Ребёнок совершает напрасные попытки восстановить отношения, и борется с тревогой разными активными средствами, такими как ажитация, искусственная весёлость, бессонница или ночные страхи.

После того как гиперактивность и боязливость не смогли вернуть ребёнку любящее и заботливое отношение матери, Я задействует серию защит другого рода. Это дезинвестиция материнского объекта и несознательная идентификация с мёртвой матерью. Аффективная дезинвестиция – это психическое убийство объекта, совершаемое без ненависти. Понятно, что материнская грусть запрещает всякое возникновение и малой доли ненависти. Злость ребёнка способна нанести матери ущерб, и он не злится, он перестаёт её чувствовать. Мать, образ которой сын или дочь хранит в душе, как бы «отключается» от эмоциональной жизни ребёнка. Единственным средством восстановления близости с матерью становится идентификация (отождествление) с ней. Это позволяет ребёнку заместить невозможное обладание объектом: он становится им самим. Идентификация заведомо несознательна. В дальнейших отношениях с другими людьми субъект, став жертвой навязчивого повторения, будет повторять эту защиту. Любой объект, рискующий его разочаровать, он будет немедленно дезинвестировать (испытывать равнодушие к значимому человеку). Это останется для него полностью несознательным.

Потеря смысла, переживаемая ребёнком возле грустной матери, толкает его на поиски козла отпущения, ответственного за мрачное настроение матери. На эту роль назначается отец. Неизвестный объект горя и отец тогда сгущаются, формируя у ребёнка ранний Эдипов комплекс. Ситуация, связанная с потерей смысла, влечёт за собой открытие второго фронта защит.

Это развитие вторичной ненависти, окрашенной маниакальным садизмом анальных позиций, где речь идёт о том, чтобы властвовать над объектом, осквернять его, мстить ему и т.д. Другая защита состоит в ауто-эротическом возбуждении. Оно состоит в поиске чистого чувственного удовольствия, без нежности, без чувств к объекту (другому человеку). Имеет место преждевременная диссоциация между телом и душой, между чувственностью и нежностью, и блокада любви. Другой человек нужен ему для того, чтобы запустить изолированное наслаждение одной или нескольких эрогенных зон, а не для переживания слияния в чувстве любви.

Наконец, и самое главное, поиск потерянного смысла запускает преждевременное развитие фантазии и интеллекта. Ребёнок пережил жестокий опыт своей зависимости от перемен настроения матери. Отныне он посвятит свои усилия угадыванию или предвосхищению.

Художественное творчество и интеллектуальное богатство могут быть попытками совладать с травматической ситуацией. Эта сублимация оставляет его уязвимым в главном пункте – его любовной жизни. В этой области живёт такая психическая боль, которая парализует субъекта и блокирует его способность к достижениям. Всякая попытка влюбиться разрушает его. Отношения с другим человеком оборачиваются неизбежным разочарованием и возвращают к знакомому чувству неудачи и бессилия. Это переживается пациентом как неспособность поддерживать длительные объектные отношения, выдерживать постепенное нарастание глубокой личной вовлечённости, заботы о другом. У пациента появляется чувство, что над ним тяготеет проклятье, проклятье мёртвой матери, которая никак не умрёт и держит его в плену. Боль, одна только душевная боль, сопровождает его отношения с другими людьми. В психической боли невозможно ненавидеть, невозможно любить, невозможно наслаждаться, даже мазохистски. Можно только испытывать чувство бессилия.

Работая с такими пациентами, я понял, что оставался глухим к некоторым особенностям их речи. За вечными жалобами на злобность матери, на её непонимание или суровость ясно угадывалось защитное значение этих разговоров от сильной гомосексуальности. Женской гомосексуальности у обоих полов, поскольку у мальчика так выражается женская часть личности, часто – в поисках отцовской компенсации. Моя глухота касалась того факта, что за жалобами на действия матери вырисовывалась тень её отсутствия. Жалобы относились к матери, поглощённой самой собой, недоступной, неотзывчивой, но всегда грустной. Она оставалась безразличной, даже когда упрекала ребёнка. Её взор, тон её голоса, её запах, память о её ласке – всё похоронено, на месте матери во внутренней реальности ребёнка зияет дыра.

Ребёнок идентифицируется не с матерью, а с дырой. Как только для заполнения этой пустоты избирается новый объект, внезапно появляется галлюцинация, аффективный след мёртвой матери.

Этот тип пациентов создаёт серьёзные технические проблемы, о которых я не стану здесь распространяться. Сознательно человек считает, что у него – нетронутые запасы любви, доступные для новой любви, как только представится случай. На самом деле, любовь навсегда осталась в залоге у мёртвой матери.

В ходе психоанализа защитная сексуализация (ранний онанизм или другие способы получения чувственного наслаждения), всегда включающая в себя прегенитальное удовлетворение и замечательные сексуальные достижения, резко спадает. Пациент понимает, что его сексуальная жизнь сводится практически к нулю. По его мнению, речь не идёт о потере сексуального аппетита: просто никто больше ему не желанен. Обильная, разбросанная, разнообразная, мимолётная сексуальная жизнь не приносит больше никакого удовлетворения.

Остановленные в своей способности любить, субъекты, находящиеся под владычеством мёртвой матери, не могут более стремиться ни к чему, кроме автономии. Делиться с кем бы то ни было им запрещено. Сначала от одиночества бежали, теперь его ищут. Субъект вьёт себе гнездо. Он становится своей собственной матерью, но остаётся пленником своей стратегии выживания.

Это холодное ядро жжёт как лёд и как лёд же анестезирует. Это едва ли только метафоры. Такие пациенты жалуются, что им и в зной – холодно. Им холодно под кожей, в костях, они чувствуют как смертельный озноб пронзает их насквозь. Внешне эти люди и в самом деле ведут более или менее удовлетворительную профессиональную жизнь, женятся, заводят детей. На время всё как будто в порядке. Но с годами профессиональная жизнь разочаровывает, а супружеская сопровождается серьёзными нарушениями в области любви, сексуальности и аффективного общения. В это же время родительская функция, наоборот, сверхинвестирована. Впрочем, часто дети любимы при условии достижения ими тех нарциссических целей, которых самим родителям достичь не удалось.

Несмотря на выразительные признания, окрашенные аффектами, часто весьма драматизированными, отношение к аналитику отличается тайной неприязнью. Это оправдывается рационализациями типа: «Ради чего всё это делать?» Вся эта деятельность сопровождается богатством психических представлений и весьма значительным даром к само-истолкованию. Однако способность к интроспекции мало что меняет в его аффективной сфере. Язык пациента отличается повествовательным стилем, который должен тронуть аналитика, призвать его в свидетели. Словно ребёнок, который рассказывал бы матери о своём школьном дне и о тысяче маленьких драм, которые он пережил, чтобы заинтересовать её и сделать её участницей того, что он узнал в её отсутствие.

Можно догадаться, что повествовательный стиль мало ассоциативен. Субъект ускользает от того, чтобы повторно пережить то, о чём он рассказывает, поток слов, если его остановить, повергает его в переживание психической боли и неприкрытого отчаяния.

Основной фантазией такого пациента становится такая: питать мёртвую мать, дабы содержать её в постоянном бальзамировании. То же самое пациент делает с аналитиком: он кормит его анализом не для того, чтобы помочь себе жить вне анализа, но дабы продлить анализ до бесконечности. Пациент проводит свою жизнь, питая свою мёртвую мать, как если бы он был единственным, кто может о ней позаботиться. Хранитель гробницы, единственный обладатель ключа от её склепа, он втайне исполняет свою функцию кормящего родителя. Его узница становится его личной собственностью. Так пациент сам себя лечит.

Здесь возникает парадокс. Мать в горе, или мёртвая мать, какой бы огорчённой она не была, - она здесь. Присутствует мёртвой, но всё-таки присутствует. Субъект может заботиться о ней, пытаться её пробудить, оживить, вылечить. Но если она выздоровеет и пробудится, субъект ещё раз потеряет её, потому что она уйдёт заниматься своими делами или любить других. Так создаётся амбивалентность: мертвая мать, которая всегда присутствует, или живая, которая уходит и возвращается.

Грин Андре. Мёртвая мать (с. 333-361) // Французская психоаналитическая школа. Под ред. А. Жибо, А.В. Россохина. – СПб: Питер, 2005. – 576 с.

«Клиническое исследование защитной организации» О’Шонесси Э.

infopsychology 0
Комментарий: Перевод выполнен по изданию: O'Shaughnessy, E. (1981) A clinical study of a defensive organization. Int. J. Psycho-Anal., 62:359-369. Статья также опубликована в книге Melanie Klein Today (1988), ed. by E. Bott Spillius, vol. 2, Mainly Practice, Londonб: Routledge. В ее основу положен доклад, впервые прочитанный в Британском психоаналитическом обществе в 1979-ом году.

Некоторые пациенты приходят в анализ тогда, когда надеются не расширить контакт с самими собой и со своими объектами, а наоборот, отчаянно нуждаются в убежище от всего этого. Их первая цель в анализе – установить, или, точнее говоря, восстановить защитную организацию против внутренних и внешних объектов, которые причиняют им почти непереносимую тревогу.

Текущая жизнь пациентов, которых я имею в виду, пронизана мало модифицированными инфантильными тревогами. Это пациенты со слабым Эго, которые с большим, чем это характерно для нормы, чувством преследования подошли в младенчестве к границам депрессивной позиции, как ее определила Кляйн (Klein, 1935), но оказались неспособны преодолеть ее, взамен этого сформировав защитную организацию. Защитная организация, однако, оказывается ненадежной, поскольку комбинация слабого Эго и острых атакующих тревог, что делает преодоление депрессивной позиции невозможным, делает невозможным для таких пациентов и поддержание защитной организации. Их жизнь колеблется между периодами уязвимости и периодами ограниченности: они подвергаются воздействию интенсивной тревоги со стороны своих объектов, когда защитная организация не срабатывает, и страдают от ограниченных, хотя и переносимых объектных отношений, когда защитная организация вновь устанавливается.

Цель этой статьи — показать, как защитная организация, установленная и поддерживаемая в условиях, предлагаемых анализом, может укреплять Эго и уменьшать область тревоги. Таким образом колебания между уязвимостью и ограниченностью приостанавливаются, и вместо этого пациент оказывается способен – тем способом, который ему доступен – продвигаться в своем развитии. Также целью этой статьи является исследование природы защитной организации.

Долгий двенадцатилетний анализ мистера М. дал мне возможность изучения четырех последовательных фаз эволюции его защитной организации. В первой фазе я наблюдала отчаянную ситуацию уязвимости, в которой он оказывался, когда его защитная организация отказывала. Затем, на следующем этапе, когда мистер М. был способен восстановить свою защитную организацию, я могла изучать ограниченные объектные отношения, на которых была основана его защитная организация, и природу облегчения и выгоды, которые она ему приносила. Позже, на третьей стадии, я могла наблюдать, как он эксплуатирует защитную организацию для удовлетворения своей жестокости и нарциссизма. В конце, в последней фазе анализа, когда мистер М., имея теперь несколько надежных объектов, был способен снова продвинуться вперед в своем развитии, я могла наблюдать, как его Эго, уже более укрепленное, характерным образом также расщеплялось вследствие затянувшегося использования им своей защитной организации.

Уменьшая массив клинического материала, я привожу полные сессии только из начала и из конца анализа. Начальная сессия полно представит исходное затруднительное положение мистера М., чтобы можно было понять, против чего была выстроена его защитная организация, а сессия из завершающей стадии продемонстрирует контраст между мистером М. в начале и мистером М. в конце анализа. В промежутке для краткости я прибегну к описаниям, подкрепленным образами сновидений мистера М., лишь коротко обозначив, как они прорабатывались аналитиком и пациентом. Четыре фазы анализа мистера М. – начальные затруднения, установление защитной организации, эксплуатация защитной организации и продвижение вперед – описаны так, чтобы сделать ясным их отличие, которое было очень заметным. Я опустила в изложении предвестники перехода на новую стадию и возвращения к предыдущим стадиям, которые, конечно, были представлены в каждой фазе анализа.

Начальные затруднения

Мистер М. был единственным ребенком, рожденным в трудных родах с помощью кесарева сечения. Мать говорила ему, что не имела больше детей, потому что не смогла бы вновь пережить роды. Она также говорила ему, что чувствовала себя очень подавленной все те 6 месяцев, что кормила его грудью. Мистер М. воспринимал свою мать как обременительную, но заботливую. Его отец был исполненным благих намерений, но холодным и отстраненным человеком, недовольным отсутствием профессионального признания. Мистер М. чувствовал, что отец «психологизирует» о нем.

Мистер М. вспоминал свое детство как несчастливое, одинокое, а время от времени – ужасающее. По ночам он нуждался в том, чтобы в его спальне горел свет и настойчиво требовал, чтобы свет оставляли в коридоре, ведущем в спальню родителей. Он спал урывками и страдал энурезом. В возрасте 7 лет он стал остро нервозным и страдал от ночных кошмаров. Должно быть, это был период, когда его защитная организация рухнула. Родители отвели его к аналитику, который лечил его два года. Они придерживались мнения, что этот детский анализ помог ему, даже если и не устранил его проблемы. В этом родители мистера М., полагаю, были правы. Его первый анализ, по-видимому, помог ему переустановить столь нужную ему защитную организацию, хотя это не повлияло на лежащую в основании проблему. Мистер М. продолжил свое обучение в школе, ненавидя ее и боясь других детей. Изолированный и несчастный, он поступил в университет. Его отец убеждал его начать еще один анализ, но мистер М. не был расположен к этому. Два года спустя его отец внезапно скончался. Поначалу мистер М. никак не мог принять факт смерти своего отца. Позже, оставшись в доме наедине с матерью, он стал подавленным, у него начали нарастать ощущения страха и болезни. Ему было 22, когда он пришел ко мне в анализ.

На предварительном интервью я увидела слабого молодого человека в состоянии острой тревоги. Мистер М. говорил о своих страхах смерти и увечья, одержимости сексуальными фантазиями, неумеренной мастурбации, – все это, по его словам, приближало его к сумасшествию. Он говорил мне также, что пытался общаться с одной–двумя девушками в университете, но в сексуальном плане был импотентом.

На свою первую сессию он пришел со смехом, скрывающим ужас. Он выдавал искаженный материал про «оральную кастрацию», «гомосексуальность», «импотенцию», «лесбиянок», говоря подобно запутавшемуся психоаналитику, и как если бы его психика находилась под невыносимым давлением. Он едва мог выслушать несколько моих интерпретаций, о давлении и спутанности в его душе и его страхе передо мной. В один момент, однако, я сказала, что поскольку я его ужасаю, он предлагает мне «аналитические» разговоры, и что, возможно, есть что-то еще, что он мог бы мне сказать. В ответ на эту интерпретацию его лихорадочное говорение прекратилось. «Тяжело грезить (to daydream). Я пытаюсь, но не могу. Люди отвлекают меня. Но мечтая, я остаюсь наедине с моими мыслями – тогда нет ничего, кроме мыслей». Он проговорил это с острой тоской. Это было первое выражение, часто повторяемое впоследствии, его страстного желания мирного, ничем не нарушаемого отношения ко мне, отношения, в котором он мог обладать тем, что назвал здесь «грезой» (daydream). Как психологизирующий отец в переносе, я уже его отвлекла; я ужасала его, он проецировал себя в меня, чтобы получить контроль надо мной, и тогда оказывался спутанным со мной. Он страстно желал удалиться от таких отвлекающих людей, но не быть одиноким, оставшись «ни с чем, кроме мыслей». Защитная организация, которую мистер М. позже установил в анализе, достигала в точности этого. Она удаляла его от «отвлекающих людей» и обеспечивала ему ничем не нарушаемое отношение ко мне, которого он жаждал.

Но в этой первой фазе своего анализа мистер М. был очень нарушен. Воздействие смерти отца удерживалось в течение нескольких месяцев – оно разрушило его шаткую защитную организацию и открыло его смятению и почти непереносимым тревогам. Я попытаюсь изобразить затруднительное положение мистера М. более детально, как это проявилось в самом начале анализа, на пятничной сессии. В начале сессии мистер М., казалось, боялся войти в комнату. Когда же он вошел, то по пути к кушетке остановился, изогнулся и пристально взглянул на сиденье моего кресла (я еще не села). Он был очень встревожен и дышал сбивчиво. На кушетке он начал: «Вы снова сменили ваш костюм. Он полосатый. Я чувствовал тревогу, когда шел сюда». Его тревога, уже и так острая, все возрастала. Я сказала ему, что он хочет дать понять мне, что очень боится. Мистер М. ответил: «У меня ненормальное дыхание. В ненормальном ритме. Я не могу вернуться к нормальному дыханию. Кстати, я видел сон этой ночью». В его голосе внезапно появились тона самодовольства, и он добавил: «Замечательный сон!»

Он снова немедленно впал в тревогу, говоря так, как если бы он прямо сейчас видел сон, о котором рассказывает. «Я смотрел старый фильм или фильм по телевизору. Женщина, вроде бы как звезда, вызвала у меня отвращение. Она была слишком старой. Я чувствовал, что мне внушает отвращение исполнение ею своей роли. Она должна была быть моложе. Вместе с ней все время были двое мужчин. Я видел ее в постели с обнаженными грудями и этих двух мужчин по обе стороны от нее. Они собирались заниматься любовью или что-то в этом роде. Но вдруг один из мужчин сказал что-то в раздражительном дерзком тоне. Это было неожиданно для меня. Затем этот мужчина вытащил большой нож и начал резать женщину между двумя ее грудями. Это было жутко. Затем я не видел больше ничего, но я смешался с мужчиной в сновидении и наносил раны женщине. Меня как будто втянуло в него, и он писал свое имя на ее плоти ножом. Она кричала».
Он остановился.

Прежде чем я смогла что-нибудь сказать, он сердито закричал: «Вы ничего не сказали. Оно того не стоило. Я даром растратил его на вас». Я сказала, что он сердится за то, что я не отреагировала быстрее. По его ощущениям это означает, что я не ценю его сновидения, – звездной продукции для меня (мистер М. хихикнул). Но также, что более важно, его реакция означает страх, что его сновидение стало реальностью, и что сношение действительно происходит здесь на сессии, притягивая его к сидению моего кресла, чтобы он на него, проникая в его психику в картинках и проникая в его дыхание. Мистер М. слушал внимательно. Далее я предположила, что в начале он боялся, что я на самом деле превращусь в кричащую мать из его сновидения – возможно, мои полоски (stripes) показались ему криками (screams). Мистер М. выдал слабый смешок облегчения, и его дыхание успокоилось.

В следующий момент он заговорил несколько хвастливо, но в то же время отчаянно: «Этот сон был очень живым. Обычно я не могу запоминать мои сны. Они бессвязные. Я изо всех сил пытался запомнить этот. Он был очень живым», – повторил он, отчаянно подталкивая меня к продолжению разговора о его «сексуальном сновидении», – назовем это так. Я хранила молчание. Вдруг мистер М. сказал совершенно усталым, безжизненным голосом: «На самом деле у меня был еще один сон. Я голосовал, пытаясь остановить машину. Мимо проезжало множество автомобилей. Затем я увидел двух старых людей, им тоже нужна была машина. Но как только я захотел, чтобы они сели в машину, поток иссяк. Потом оказалось, что со мной большая восточно-европейская овчарка. И я подумал, что не смогу остановить машину с этой собакой».

Позже я узнала, что сон мистера М. про «старых людей» – это повторяющийся сон. В этот день он пришелся на конец недели, когда поток машин, то есть поток сессий, прекращался. Я интерпретировала, что мистер М. чувствовал себя ребенком, который делает голосующий жест, поднимая палец, и нуждаясь в том, чтобы его подобрали. Но его сон и его внезапная усталость в отношениях со мной показали, что он чувствовал себя оставленным со «старыми людьми», которые не могли ему помочь, но из-за них он чувствовал себя усталым и неживым, он был обязан подвезти (lift) или оживить (liven) их. Я напомнила ему, как до этого на сессии он хотел, чтобы мы говорили о сексуальном сновидении, чтобы оживить (enliven) нас обоих – меня и себя.

Это был почти конец сессии. Мистер М. выдал беспорядочный набор слов: «случайность… это ваш письменный стол… Мои яички могут раздавить… Я вижу картину… Слишком далеко…» и т. д. Он был взволнован. Он фрагментировал свое мышление, своей речью освобождаясь от «случайностей» и удерживая меня на расстоянии. Он боялся, что я была «старыми людьми», которые не могут заботиться ни о нем, ни о самих себе, так же, как его вдовая мать, с которой он собирался провести уикенд.

На этой сессии мистер М. был почти сокрушен тревогами и смятением. В начале сессии комната, кресло аналитика и аналитик, – все это пугало его: они казались изменившимися. Они почти фактически стали для него миром его «сексуального сновидения». Внутри его тела его ненормальное дыхание так же предупреждало его: это конкретное и физическое выражение внутреннего сношения аналитика–родителей. Хотя он был в смятении и был склонен функционировать беспорядочным и конкретным образом, он не полностью утратил связь с реальностью и свою способность думать, но его ужасало, что он может их утратить. Примечательно также то, что у него почти не было передышек. Он получал небольшое облегчение не ранее, чем возникала следующая тревога, как в случае, когда его страх комнаты и учащенное дыхание были поняты и проинтерпретированы. Когда его объекты прекращают сношение, они становятся инертными, депрессивными «старыми людьми», которые нуждаются в том, чтобы он давал им жизнь, – невозможное требование, когда он сам чувствует себя покинутым и умирающим на выходных. Смесь персекуторной и депрессивной тревог, вызванных его депрессивными умирающими объектами, пробуждают в мистере М. чудовищное и неконтейнируемое возбуждение, от которого в конце сессии он пытается защититься фрагментацией и эвакуацией.

Эта защита, так же, как другие попытки его Эго в ходе сессии, например, его слабая бравада («Замечательное сновидение!»), или же дистанцирование от своего пугающе конкретного и вторгающегося «сексуального сновидения» тем, что он смотрел его как фильм, или же использование «сексуального сновидения» для эротизации, – почти мгновенно терпит неудачу, снова оставляя мистера М. открытым перед множественными тревогами. Его слабое Эго во всех отношениях неспособно поддерживать свои защиты.

Также Эго мистера М. слишком слабо, чтобы сопротивляться притяжению его объектов. В своем «сексуальном сновидении», например, он втянут в смертоносное сношение, как на сессии он беспомощно притянут к сиденью моего кресла. Именно отсутствие связности его Эго делает безрезультатной другую важную защиту, используемую мистером М. – проективную идентификацию. Уже на первой сессии это было очевидно, когда он пришел в состоянии проективной идентификации с «психологизирующим» отцом-аналитиком, но спутанным, излишне возбужденным и все еще испуганным. Отцовский перенос был очень важен. Мистер М. часто боялся меня как холодного, высмеивающего сварливого отца. Отца, изображенного во многих сновидениях в виде чудовища.

Также на сессии, описанной выше, имеется интересное предчувствие некого аспекта мистера М., который развернулся лишь много позже в анализе. Это восточно-европейская овчарка, которая возникла в конце его «сновидения о старых людях». Она репрезентирует вероломную, деструктивную, собственническую его сторону. Возникая, она повергает его в отчаяние: «я никогда не поймаю машину, пока эта собака со мной», – говорит он в сновидении. Позже, когда эта часть проявилась в полной мере, она стала причиной и его, и моего отчаяния.

Но в данной первой фазе анализа мистера М. беспокоят не его импульсы. Сейчас это слабое и спутанное состояние его Эго, и его пугающие объекты, которые причиняют ему почти непереносимую тревогу, до такой степени, что он ощущает угрозу психотической ситуации. Мистер М. не верил, что его объекты способны контейнировать его и свои чувства, и сам он не мог удерживать никакое душевное состояние дольше нескольких мгновений. Более всего, мистер М. чувствовал потребность в неподвижности и неизменности, фактически, потребность, вновь достичь своей защитной организации против своего пограничного состояния. Он постоянно озвучивал свое страстное желание вернуть потерянное убежище в таких выражениях: «я хочу плакать, я хочу убрать себя, чтобы меня ничто не беспокоило», «я должен достичь моего прежнего спокойствия», «если я не успокоюсь, я чувствую, что никогда не буду снова работать». На одной из сессий он просил: «оставьте меня в покое».

Хотя мистер М. с подозрением относился к интерпретациям, опасаясь, что они направлены на то, чтобы возбудить или высмеять его, или являются излиянием моих страданий, безжизненности или тревоги, он хотел, чтобы я интерпретировала ему. Это была манифестацией в переносе его веры в то, что его объекты, при всей их ужасающей обременительности, пытаются заботиться о нем, так же как и он, при всей своей безжизненности, хотел бы оказаться способным оживить их. В особенности так воспринимались интерпретации, признающие крайнюю степень его тревог и ощущений беспорядка и спутанности: если их удавалось сформулировать прежде, чем мистер М. сдвигался к еще большей тревоге (задача отнюдь не из легких), они приносили ему облегчение. Тогда он чувствовал, что его достигает аналитик, достаточно сильный, чтобы его удерживать, его Эго укреплялось в идентификации, и постепенно уровень тревоги снижался, хотя и оставался высоким. В конце этого первого периода, который длился 18 месяцев, произошли изменения в характере отношения мистера М. ко мне в целом.

Установление защитной организации

В отличие от предыдущего периода, мистер М. приходил вовремя, минута в минуту, твердо нажимая дверной звонок. Также, в отличие от предыдущего периода, когда он изливал постоянно смещающиеся тревоги относительно себя или аналитика, теперь он о них не помнил. Теперь он не стремился меня оживить, больше не было эротизированного «стимулирующего» материала. Вместо этого он говорил отстраненно, невнятно, словно его голова была окутана сном, безжизненно и омертвляюще роняя слова и тем самым контролируя и парализуя меня. Мистер М. отщепил свои нагруженные тревогой части, и в фантазии проецировал себя в отцовский холодный пенис, который он использовал для произведения холодной омертвляющей речи, которая уничтожала беспокойство в комнате, на кушетке и во мне, — во всем, что репрезентировало материнское тело. Таким способом он создавал для себя пустое неизменное место во мне как матери-аналитике. С укрепившимся Эго он был способен теперь поддерживать контроль надо мной и оставаться в своем состоянии проективной идентификации без наступления спутанности, и он предупреждал возвращение и новое вторжение в себя нежелательных отщепленных частей.

Раньше мистер М. говорил: «я хочу убрать себя, чтобы меня ничто не беспокоило». Теперь он именно так и сделал – почти. Мистер М. чувствовал, что на сессии формирует из меня объект, в котором он может хранить себя, и быть свободным от «беспокойства». На месте предшествовавшей шаткой, возбужденной ситуации переноса теперь находились ограниченные, контролируемые взаимоотношения между нами. Он погружался в состояние, подобное грезам, в котором только ощущение кушетки и звук моего голоса наталкивались на него. Он почти не испытывал тревоги, и этим минимальным способом он ощущал, что обладает тем, в чем так нуждается. Мистер М. чувствовал спокойствие. Его спокойствие приносило грандиозное облегчение; он чувствовал, что спасен от угрожающего психотического состояния.

В то самое время, когда мистер М. превращал меня в безмятежное место, которое он мог выносить, он также отщеплял и проецировал в меня свои нежелательные душевные состояния. Его неизменное, холодное, повторяющееся поведение проецировало в меня ощущения взаимодействия с безжалостным объектом, ощущения беспомощности, лишенности жизни, пытки, толкающей к сумасшествию, необходимости выносить вновь и вновь то, что мне не нравится. Мистер М. проецировал в меня страдающего младенца, которым он был, и также выражал посредством того, что, по его ощущениям, он заставлял меня переносить, свою ненависть и возмущение. Он не мог принять никакой интерпретации, которую переживал как заталкивание мною чувств обратно в него, или которая казалась ему проявлением моей тревоги или моего любопытства (он возбуждал во мне оба этих чувства своим психическим состоянием и почти полным отсутствием информации о его существовании). Это было возвращением беспокойства. Он немедленно уплощал (flatten) и омертвлял такую интерпретацию, чтобы сберечь свое новое состояние спокойствия.

В целом можно сказать, что мистер М. сформировал теперь защитную организацию, сцепив использование отдельных защит, всемогущего контроля и отрицания, и нескольких форм расщепления и проективной идентификации, описанных Мелани Кляйн (Klein, 1955), для организации отношений внутри себя и между собой и своими объектами. В клиническом измерении он формировал контролирующий и статичный перенос, характерный для действия защитной организации в анализе. Он оказывал интенсивное давление на меня, чтобы превратить меня в объект, необходимый ему, чтобы оставаться спокойным, – и удерживать меня в этих пределах. Пять лет аналитическая работа воспринималась им в широких рамках, налагаемых этой защитной организацией.

Здесь возникает вопрос терминологии. Я хочу предложить, несмотря на то, что это отход от аналитического словоупотребления, зарезервировать термин «защитная организация», который был введен Вилли Хоффером (Hoffer, 1954), за защитными системами, подобными той, что установил мистер М.1) В отличие от защит – частичных, в большей или меньшей степени преходящих, возобновляемых, – которые составляют нормальную часть развития, защитная организация является фиксацией, патологическим образованием, когда развитие вызывает неразрешимую и почти непереносимую тревогу. Выражаясь в кляйнианских терминах, защиты есть нормальная часть преодоления параноидно-шизоидной и депрессивной позиций; защитная организация, с другой стороны, есть патологически фиксированное образование в одной или другой позиции, или на пограничной линии между ними. Сигал (Segal, 1972) описывает другую подобную защитную организацию у пациента более нарушенного, чем мистер М.

Возвратимся к защитной организации мистера М. В его материале оральные и генитальные идеи были пропущены через фильтр анальных представлений, и сами анальные термины и процессы были весьма заметны. Мистер М. производил слова со звуками, сопровождающими стул, большинство мыслей и чувств имели для него значение нежелательных фекалий, которые он стремился эвакуировать, его в высокой степени контролируемые объекты ощущались как превращенные в стул. Функционирование мистера М. и его отношения к его объектам теперь часто имели для него преимущественно анальное значение, и в этом смысле его защитная организация была также анальной организацией.

Мистер М. изобразил тип объекта, в котором он нуждался для достижения спокойствия, в следующем сновидении. Ему снилось, что он встретил друга, который ведет скудное существование, что называется, «лапу сосет» (“hand-to-mouth”, букв. “рука-во-рту”), спит в квартире (flat) в разрушенном и заброшенном складе – но говорит, что это безопасно. Это сон о скудном существовании самого мистера М., «сосании лапы» – он часто клал руку в рот, – спящего на однообразных (flat) сессиях в разрушенном аналитике-матери, которая с трудом была способна двигаться; и поскольку мистер М. контролировал отцовский пенис, не могло быть ни копуляции, ни детей, так что аналитик-мать оказывалась также «заброшенной». Я была и складом-матерью (warehouse), в котором мистер М. хранил себя, и домом «осведомленности» («aware» house), контейнером его собственных нежелательных знаний.

Но хотя он обладал спокойствием, основанным на отсутствии беспокойства, он не обладал покоем свободных отношений к объекту, который свободно бы его принимал. Хранение себя в разрушенном складе-матери, хотя это было похоже (что мистер М. чувствовал) на пребывание в матке или мирное лежание в материнских объятьях, было лишь лучшей из доступных ему для этого альтернатив. И несмотря на огромное облегчение, мистер М. продолжал чувствовать себя в опасности, больным и также «плохим». Он всегда должен был быть настороже, ожидая сигнала беспокойства; как он однажды выразился, он был подобен собаке, которая должна держать уши навостренными. Отщепление понимания делало его сонным, и вторжение в его голову объектов, претерпевших вторжение с его стороны, вызывало в голове странное ощущение – тупости. Чтобы обрести спокойствие, мистер М. должен был так организовать свой объект, чтобы тот это спокойствие обеспечил. Он должен был пробиться к объекту, уничтожить его беспокоящие свойства и установить над ним контроль, чтобы приспособить его к своим нуждам; это продолжалось вплоть до того, что он почти превращал объект в фекалии или разрушал его, и тогда его беспокоила тревога, что он «плохой».

Через нескольких месяцев он начал размышлять о чудовище, о котором писали газеты – «отвратительном снежном человеке», ворвавшемся в дом. Это выражало чувства мистера М., что он вламывается внутрь меня каждый день, строго вовремя, когда твердо нажимает на дверной звонок. Мистер М. спрашивал вновь и вновь: «“Отвратительный снежный человек” – настоящее чудовище?» Он знал, что был отвратительным и холодно контролирующим, но был ли он столь чудовищным из-за страха, что иначе объект, как раньше, причинит ему чувства, которые он не может выносить? Или он сам действительно был чудовищем? Он не мог определиться, и проявлялись признаки маленького чудовища, признаки того, чему в дальнейшей эволюции его защитной организации предстояло обостриться: мистер М. обнаружил, что получает садистическое удовольствие от моего подконтрольного парализованного положения и от того, что заставляет меня выносить проекции его ненависти. Иногда я ловила ухмылку, спрятанную в его однообразных интонациях, но обычно, если я отмечала это, долгое молчание уничтожало и ухмылку, и мою интерпретацию. Очень редко он оказывался способным допустить приближение своей осведомленности о том, что он не только защищается, но также получает удовлетворение. Однажды он рассказал сон о странном, поврежденном животном, которое было наполовину млекопитающим, но вырастило на своей пасти длинное рыло. В сновидении мистер М. чувствовал ответственность за это животное и был очень огорчен. Он ассоциировал таких животных с поросятами, которые любят совать свои рыла в грязь. Этот сон был изображением мистером М. себя как поврежденного младенца, которому необходимо было защитить себя, вырастив длинное рыло, но младенца, который также получал жестокое удовольствие от использования своего рыла для контроля надо мной и низведения меня к грязи. Анализ сновидения привел к тому, что на сессии прорвалось значительное количество тревоги — что в этот период было необычно. На следующий день, поскольку мистер М. нуждался в том, чтобы отщепить огорчение по поводу своей самости-поросенка, я была практически залита той тревогой и депрессией, что он проецировал в меня. Но в основном мистер М. преуспел в организации себя и своих объектов, так что он поддерживал сессию почти однообразной и безжизненной, и себя самого — хотя и настороже — почти в мире и спокойствии.

Для мистера М. было важно, что я понимала в ежедневном и детальном проявлении его потребность оставаться спокойным и разрушать потенциальное беспокойство, исходящее от него или от меня. Иногда мои интерпретации о его удерживании нас вместе контролируемым и безжизненным образом вследствие его страха перед более свободным контактом позволяли ему короткое время давать более живой материал. Он мог принимать только те интерпретации, которые не переживал как вталкивание в него нежелательных чувств или как критику в свой адрес, будто он чудовище. Интерпретации, которые он мог принимать, давали ему переживания, отличные от спокойного состояния. Он говорил, что они «прочищают ему голову», позволяют «чувствовать себя иначе». Они были переживанием намного более живых отношений, случающихся между нами.

После четырех лет анализа жизнь мистера М. стала в некоторых отношениях лучше. Он закончил обучение в университете и получил работу. После одной безуспешной попытки он преуспел в том, что отказался от проживания в доме со своей матерью (конечно, взамен он проделывал это со мной в анализе) и устроился в отдельной квартире. Он завел одного–двух друзей. Для меня также было очевидно – несмотря на то, что в целом характер сессий не изменился, – что его Эго определенно укреплялось, и что пациент все меньше меня боится. Но он не использовал (как, думаю, я того ожидала) это улучшение для того, чтобы начать выносить большую интегрированность себя или своих объектов. Наоборот, он использовал свое улучшение в совершенно противоположном направлении.

Эксплуатация защитной организации

К настоящему моменту один из результатов анализа мистера М. заключался в ослаблении его страха быть затопленным беспокойством, исходящим от его объекта. Он использовал меня в той фиксированной форме, в которой нуждался, проецировал в меня нежелательные чувства и верил, что я не буду двигаться непереносимо для него, и не буду проецировать обратно в него. Объекты, используемые таким образом, легко могут использоваться превратно, – и мистер М. начал эксплуатировать эти взаимоотношения. Образовалось место, в котором, как он чувствовал, его нарциссизм и жестокость могут проявляться и действовать более всемогущественным образом, не сдерживаемые протестами со стороны объекта или вмешательством со стороны самого пациента.

В начале основной функцией защитной организации мистера М. была именно защита. Теперь это было не так. Теперь его защитная организация была в той же степени, а иногда и преимущественно, орудием, служащим всемогущественному удовлетворению его нарциссизма и его жестокости. Его объектные отношения теперь составляли нарциссическую организацию описанного Розенфельдом (Rosenfeld, 1971) типа. В этой новой форме его защитная организация продолжала выполнять защитную функцию. Она защищала мистера М. от ощущения того, что он маленький и медленный, от страха, что он может никогда не стать действительно способным меняться или выздороветь, а также от всей этой новой тревоги и вины, которые вызывало использование, а теперь также превратное использование его защитной организацию. Последнее возникало из-за того, что он контролировал, обособливал и омертвлял свои объекты, а теперь, более того – триумфально и жестоко их грабил.

На сессиях он был теперь зачастую открыто жестоким, отказывая мне в материале и продуцируя любую попадавшуюся ему под руку сумятицу, иногда в тот самый момент, когда я знала (если он об этом позаботился), что он способен к гораздо лучшей коммуникации. Мистер М. приходил в возбуждение от своей жестокости и моего барахтанья в его беспорядочном материале. Теперь он не размышлял о том, является ли он «отвратительным снежным человеком». Наоборот, он всемогущественно отщеплял свое Супер-Эго. Его триумф надо мной, ощущаемой перепуганной и разочарованной перверсивным использованием им своего прогресса, все возрастал.

Мистер М. чувствовал себя все более привлекательным. Он использовал механизмы расщепления не только для отщепления Супер-Эго, как описано выше, но также для отщепления реальностей, препятствующих его нарциссизму. В его расцветающих фантазиях он чувствовал, что находится внутри не только всемогущего пениса своего отца, но и всех атрибутов своей матери – ее грудей, ее возбуждающей красоты и т. д. – и все это находится внутри него. Он чувствовал, почти верил, что является пенисом или грудями, которых я желала, и что он может завершить свой позитивный и негативный Эдипов комплекс, и что он может остаться в анализе навсегда. Анализ должен был быть исполнением того, что один современный автор назвал «золотой фантазией» (Smith, 1977). В своей текущей жизни после одной-двух неудач мистер М. оказался сексуально состоятелен, и нашел на этот раз нескольких девушек, готовых бегать за ним и поддерживать его чувство власти и привлекательности. Теперь он не чувствовал никакой потребности в моей работе. Он испытывал презрение к интерпретациям, от которых он отмахивался, называя их «нудными» («pedestrian», букв. «пешеходный», «пеший»), и сходное презрение к более осведомленной и более реалистичной части себя, которую он также ощущал как «нудную» – его любимое словечко в это время.

Его возбужденное состояние хорошо изображено в одном сновидении.

Во сне мистер М. видел человека с гребнями, торчащими повсюду над ним, и думал: «этого парня надо бы притушить» (“defuse”, букв. «разрядить», «обезвредить»). Огни светофора загорались в неправильном порядке – красный, желтый, красный – и человек также смотрел не в ту сторону. Рассказав этот сон, мистер М. не уделял ему больше внимания. Он быстро перешел к новым темам в хаотическом порядке, с чем я ничего не могла поделать. Я пыталась показать ему, что это он был парнем из своего сновидения, полагаю, пижоном (coxcomb), а гребни (combs), торчащие над ним во все стороны, – это его броское прорывающееся возбуждение. Я предположила, что он проживал свое сновидение на сессии, чувствуя возбуждение от того, что предоставляет мне материал в неправильном порядке, как загорался светофор, и глядя в неправильную сторону, – вдаль от сновидения, которое рассказывает ему о его пижонской самости, которую, он знает, надо бы обезвредить (defuse). Мистер М. не желал внимать этим интерпретациям. Я упорствовала, он стал очень раздражен, и сессия закончилась тем, что он, выходя, презрительно сказал: «Вы мне досаждаете». Ухмыляющийся поросенок вырос в открыто презрительного и всемогущего пижона.

Все больше и больше на этой стадии мистер М. не принимал ту частью себя, которая знала о том, что он делал, и знала, что он впадает в опасное возбуждение, и его следует обезвредить. Он хотел быть от нее свободным. Он хотел быть «свободным» от всего «беспокойства» реальности, вменяемости, тревоги и вины. Он все увеличивал расщепление между своей жестокой нарциссической частью, которую идеализировал, и частью себя, способной к осознанию, чувствованию, мышлению и суждению, от которой отрекался. Тип расщепления в Эго мистера М. описывал Фрейд (Freud, 1940) в статье «Расщепление Эго в процессе защиты». По мнению Фрейда, такое расщепление представляет собой «раскол в Эго, который никогда не заживает». Расщепление в Эго мистера М. сохранялось, хотя природа раскола между двумя частями изменилась.

На этой стадии его всемогущая часть доминировала и постоянно пыталась увеличить свою диссоциацию от его вменяемой осведомленной части, – процесс, который достиг кульминации в отыгрывании в конце шестого года анализа, когда мистер М. на время почти погрузился в бред. Он оставил свою работу и сообщил мне, что бросает анализ и не вернется после каникул. Он строил нереалистичные планы длительного путешествия. В последние недели этого периода он был столь изолирован ощущениями возбуждения и всемогущества, что мой контакт с ним был слабым. Я продолжала анализировать его планы как разыгрывание всемогущих фантазий, но не его намерение оставить анализ. В этот момент он поместил весь свой здравый смысл и рассудок в меня. После каникул мистер М. вернулся. Он сказал, что его путешествия были катастрофой, его фирма не берет его обратно, и он еще не нашел другую работу. Его переживания во время каникул притушили (defused) и обрушили его всемогущество и возбуждение, оставив его очень напуганным. Его более понимающая часть пробилась обратно в его душу, и теперь он чувствовал, что был «безумен».

Однако он не мог выносить это слишком долго. Он отщепил свое знание о том, что его чувства всемогущества «безумны» и предложил себе измененную и искаженную версию возвращения к анализу: он просто исполнил мои желания. Вскоре его отношение ко мне протекало в том же полностью защитном и высоко патологичном режиме, как и раньше.

Я работала над этой повторяющейся, и в широком смысле неизменной ситуацией переноса. Временами мистер М. почти приводил меня в отчаяние. Оно вызывалось волнением по поводу отсутствия продвижения в анализе: я бы удивилась, если бы мы двинулись дальше. Но это было также спроецированное в меня отчаяние мистера М., которое я анализировала и которое касалось того, что он будет держаться за анализ и обладать им (уже не было разговоров об уходе), что он будет использовать его вероломно, раздувая свои всемогущество и нарциссизм, но не позволяя анализу двигаться и оживать, и поэтому он никогда не почувствует себя живым. В этот период произошло полное проявление и анализ того, чему уже давно было предзнаменование в раннем сновидении, сновидении о «старых людях», изложенном в первом разделе. В конце сновидения, как вы помните, появилась восточно-европейская овчарка, и во сне мистер М. сказал: «Я никогда не поймаю машину, пока эта собака со мной». То, что я не бросила пациента и упорно продолжала с ним работать, стало для мистера М., полагаю, доказательством того, что его объект может противостоять овчарке в нем, его безжалостному и вероломному собственничеству, не будучи этим разрушенным.

Продвижение вперед

Постепенно, в течение восьмого года анализа, появились отчетливые признаки более живого, менее ограниченного контакта между нами, когда защитная организация мистера М. начала ослабевать. Вместо тотальной и постоянной организации его взаимоотношений внутри и вне себя, исключающей всякое беспокойство, мистер М. начал использовать свои защиты более преходящим, временным образом и позволять приводящим в смятение восприятиям и эмоциям достигать его. Появились и другие связанные с этим перемены. Изменилась его речь. Теперь он хотел разговаривать. Расширился кругозор анализа: его текущая жизнь теперь фигурировала в его мыслях в ходе сессий. Он стал замечать начала своего возвращения к схватке с проблемами, лежащими на границе депрессивной позиции, от которой его защитная организация была столь необходимым убежищем. Возвращающиеся тревоги не были теперь почти непереносимыми для мистера М. – он был лучше оснащен. Его Эго стало более сильным, более связным, и более способным выносить тревогу, и область самой тревоги уменьшилась – наряду с его старыми, умирающими, холодными и чересчур ударяющими объектами он установил новые отношения с объектами более теплыми, сильными, контейнируемыми и живыми.

В рамках типичной конфигурации мистер М. начал сталкиваться со своими проблемами развития. Эта конфигурация была последствием его столь затянувшегося использования защитной организации, в том смысле, в каком это понимается в данной статье: как патологического, статичного образования, необходимого, когда развитие вызывает почти непереносимую и неразрешимую тревогу. Эго мистера М. было расщеплено: одна его часть была способна к знанию и чувствованию и стремилась к прогрессу, даже если тревога разрасталась; другая же, всемогущая часть предпочитала оставаться в состоянии проективной идентификации со своими объектами, она препятствовала его «нудным» усилиям продолжать развитие и относилась к ним пренебрежительно. Но в отличие от предыдущих периодов, теперь часто доминировала знающая часть мистера М., и она начала тщательное исследование его всемогущей части, которая, подобно защитной организации (каковой была осадком), до сих пор служила мистеру М. в качестве защиты. Переживание расщепления и глубокого противостояния внутри Эго и продолжение использования для защиты всемогущей части, являются, по моему мнению, характерными остаточными осложнениями защитной организации.

Перед завершением статьи я изложу сессию из девятого года анализа, которая показывает эту типичную конфигурацию в действии. Эта сессия, при рассмотрении наряду с другой сессией, представленной в начале статьи, также демонстрирует произошедшую с мистером М. перемену, и кроме того, возвращает нас к его страстному желанию покоя и проливает новый свет на это желание.

Это была пятничная сессия. Мистер М. начал в насмешливом враждебном тоне, говоря, что ему скучно. Затем другим голосом он сказал, что устал (он действительно выглядел усталым) и теперь озвучивает это. Он опять изменил тон в сторону насмешливого и враждебного, говоря, что должен выражать почтение – вынужден как будто склонять голову в сторону, минуя выход (exit door) (он действительно склонился в сторону двери на улицу, когда направлялся в консультационный кабинет). Я прокомментировала его противоположные чувства: он ненавидит меня, чувствуя, что я заставляю его признать, что сегодня пятница, день выхода [из анализа] (exit day), и также что он чувствует усталость.

Тут же мистер М. заговорил о своих сексуальных планах на уикенд. Он сказал, что собирается снова иметь секс с Х – замужней женщиной, с которой состоял в любовной связи, и затем заговорил об У – девушке, которой он ответил по объявлению в журнале, и с которой также собирался встретиться и заняться сексом в уикенд, и о своей ссоре с ними; затем он рассказал о Z – юной еврейской девушке, которая испытывала к нему интерес и дружественные чувства, и которую он пригласил провести субботний вечер вместе. Он волновался, что потеряет интерес к ней. Он говорил взволнованным голосом. Признав сначала его волнение относительно того, что занятость с Х и У могут разрушить его интерес к юной еврейской девушке, заинтересованной и дружелюбной, я связала ее с неким аспектом меня самой, заинтересованной в нем и отмечавшей его чувства. Я указала, что он, ведя со мной разговор о сексе, уже утратил интерес к своей усталости и депрессии, которые подкрадывались к нему в пятницу, день выхода [из анализа]. Казалось, интерпретация достигла мистера М., установилось молчание.

Когда он вновь заговорил, голос его был светлее и живее. Он сказал, что теперь чувствует себя лучше, чем по приходу. Тогда он чувствовал себя неважно, но теперь чувствует облегчение, будто с него сняли какой-то груз. Вновь установилось долгое молчание. Затем мистер М. сказал, что думает о том, как холодно у него в квартире (flat). Он раздобыл обивку против сквозняков (draught excluders) и обил ею входную дверь, но щель была слишком велика, так что обивка перекрутилась и изогнулась (got twisted, got bent). Я предположила, что он дает мне пояснения по поводу своей обивки против сквозняков, своих сексуальных приготовлений к уикенду, своего разговора со мною о них на сессии. Это его методы исключения однообразия (methods of excluding the flatness) и усталости, которые охватывают его на выходных, и он рассказывает мне, что этими методами ему на самом деле не удается перекрыть щель и также что они перекручивают и изгибают его (made him get twisted and bent – тж. «делают его испорченным и бесчестным»). Мистер М. проговорил задумчиво: «Ну, да. Извращение. Я знаю».

Через некоторое время он сказал: «Приятно думать, что у меня два дома – один здесь и один в А… Мне нравится А…» (недавно он унаследовал собственность в А…). Он продолжил: «Я вижу картину еврейского кладбища в А…, которым я часто прохожу. Иногда там нарисованы свастики. Там широкая пешеходная (pedestrian) – при слове “pedestrian” он с дружелюбной усмешкой сказал: “Я знаю, о чем Вы подумаете” – дорога вдоль кладбища, иногда я по ней прогуливаюсь». Я проинтерпретировала его мысли о двух домах как выражение двух типов ощущений по отношению ко мне. Сначала, когда он вошел, он чувствовал враждебность и ненавидел меня за то, что я выталкиваю его прочь в выходные, и он изобразил меня как фашиста, и предпочел своих возбуждающих девушек на уикенд скучному анализу «старых людей». Теперь, в середине сессии он чувствует себя со мной дома, я ему нравлюсь и он готов общаться. Я также подчеркнула значимость «пешеходной (нудной) дороги». Сегодня он не проходил «еврейским кладбищем»; он был на том пути, о котором часто думал как о нудном/пешеходном способе отмечать положение вещей. Я предположила, что извлекая из меня жизнь и секс, как он это проделал в начале сессии, он ощущает, что низводит меня к кладбищу, которое затем проникает в его внутренний мир, делая его усталым и депрессивным.

Сессия приближалась к концу. Страшась депрессии и ухода [на выходные], мистер М. отщепил свою осведомленную часть. Внезапно у меня на кушетке будто появился другой пациент. Он говорил о своих женщинах, Х и У, возбужденно описывал фильм о гомосексуалах. Он захихикал и закончил сессию словами, что фильм получил хорошие отклики, и он послушается одного из них и посмотрит это кино на выходных.

На этой сессии мистер М. начал разворачиваться лицом к ряду беспокоящих проблем (или хотя бы склонять голову в их сторону): день выхода [из анализа], преследующее ощущение, что его выталкивают прочь, его перверсивные и деструктивные защиты, усталость и депрессия, настоящая безжизненность, проистекающие из того, что, как он боится, является кладбищем, которое он устраивает в своем внутреннем мире. Мы можем также видеть взаимодействие двух частей мистера М. Прибывают обе, и в начале они чередуются. В ходе сессии его понимающая часть выходит на передний план, становится общительной и размышляет о его извращенных (twisted) защитах, признавая, что у него есть дом, который ему нравится, и отмечая существование в нем фашистов, мертвых объектов и депрессии. Но когда приближается конец сессии, мистер М. на этой стадии все еще слишком тревожен. Ему необходимо отщепить свою понимающую часть, и его всемогущая часть, защитная и извращенная (twisted), полностью завладевает им, что отчасти произойдет на выходных.

Атмосфера сессии была характерной для многих сессий в заключительной, четвертой стадии анализа. Мистер М. был способен чувствовать и демонстрировать свою враждебность. Он был также способен переживать сильные чувства. Его слова и мысли функционировали в анализе совершенно не так, как ранее, когда они тяготели к конкретности и беспорядочности. Мистер М. мог теперь не торопиться. Он не был ни безумным, каким бывал в начале, ни мертвенно спокойным, как в то время, когда впервые сформировал свою защитную организацию, ни опасно возбужденным, каким часто был, когда впоследствии ее эксплуатировал. Я думаю, мистер М. сам выразил эту перемену, когда сказал: «Приятно думать, что у меня два дома». Именно то чувство, что у него есть дом, т. е. объект, который, как он может верить, его принимает (по сути, он чувствовал, что у него два дома, по одному для каждой его части), – именно это чувство стало давать мистеру М. реальное ощущение покоя. Этот покой отличался от спокойствия, добываемого посредством организации и ограничения себя и своих объектов таким образом, чтобы оставаться недостижимым для беспокойства. Как показывает приведенная выше сессия, этот вид покоя совместим с беспокойством: в самом деле, он основан на наличии дома для беспокойства.

Последние годы анализа мистера М. продемонстрировали запутанный конфликт, а иногда и альянс, между его понимающей самостью и его всемогущей самостью. Постепенно он повернулся лицом к части того, что ранее было, согласно одной его часто повторявшейся формулировке, «недопустимым доказательством» его объектных отношений, включая его ужас обособленности и ее непринятие, что скрывались под его всемогуществом, и оказался способным, на свой собственный манер, прорабатывать некоторые чувства и тревоги депрессивной позиции. Разрушенный, заброшенный склад, рисуемый мистером М. образ матери, которая предоставляла ему жилье, проявился вновь в значимом сновидении в виде прекрасного исторического особняка, который не будет снесен, а будет восстановлен Национальным Трастом [государственная организация охраны культурного и природного наследия Великобритании – прим. перев.]. Это частично проделывало возрастающее доверие (trust) мистера М.

К концу его долгого двенадцатилетнего анализа, хотя его всемогущая часть была склонна внезапно вторгаться в его отношения и портить их, и когда он чувствовал себя преследуемым или слишком виноватым, он был склонен резко терять интерес к своему объекту и становиться всемогущим и перверсивным, – такие душевные состояния были временными. Они не нарушали серьезно его стабильных отношений, на первом месте среди которых был его брак, который принес ему значительное удовлетворение.

Резюме

Эта статья посвящена изучению пациентов, жизнь которых колеблется между периодами слишком ограниченных объектных отношений, основанных на защитной организации, и периодами открытости почти невыносимой тревоге со стороны их объектов, когда их защитная организация не срабатывает. В статье представлен двенадцатилетний анализ такого пациента, молодого мужчины, чья защитная организация рухнула. Клинический материал показывает, как в условиях, которые стремился обеспечить анализ – интерпретативное понимание, эмоциональное контейнирование и аналитическая настойчивость, – он сначала восстановил и затем поддерживал свою защитную организацию достаточно долго для того, чтобы прекратить колебания между уязвимостью и ограниченностью и затем возобновить дальнейшее развитие.

В ходе этого клинического исследования мы изучали природу самoй защитной организации. Я предлагаю проводить различие между защитами и защитной организацией. Защиты позволяют прорабатывать тревогу и являются нормальной частью прогрессивного развития. Защитная организация является полностью патологическим образованием, фиксацией объектных отношений, когда прогресс невозможен; ее выгоды вытекают из устранения тревоги из объектных отношений, и по своей природе, как показывает клинический материал, такие объектные отношения предоставляют возможность эксплуатации.

В плане техники статья показывает необходимость признания потребности пациента в том, чтобы анализ в течение долгого времени проходил в рамках его защитной организации. Это позволяет Эго пациента укрепиться, а области его тревог сократиться – изменения, которые дадут ему возможность возобновить дальнейшее развитие, зачастую лишь после многих лет анализа.

Перевод З. Баблояна.
Научная редакция И. Ю. Романова.

Примечания

1) В сущности, другая и отличная от нашей попытка придать ясность термину Хоффера была предпринята в 1971-м году Лихтенбергом и Слэпом (Lichtenberg and Slap, 1971).

Литература:
  1. Freud, S. (1940) 'Splitting of the ego in the process of defence', SE 23.
  2. Hoffer, W. (1954) 'Defensive process and defensive organization: their place in psycho-analytic technique', International Journal of Psycho-Analysis, 35, 194–8.
  3. Klein, M. (1935) 'A contribution to the psychogenesis of manic-depressive states', in The Writings of Melanie Klein, vol. 1, London: Hogarth Press (1975), 262–89. ––– (1946) 'Notes on some schizoid mechanisms', in M. Klein, P. Heimann, S. Isaacs, and J. Riviere Developments in Psycho-Analysis London: Hogarth Press (1975), 292–320 (also in The Writings of Melanie Klein, vol. 3, 1–24). ––– (1955) 'On identification', in The Writings of Melanie Klein, vol. 3, 141–75.
  4. Lichtenberg, J. D. & Slap, J.W. (1971) 'On the defensive organization', International Journal of Psycho-Analysis, 52, 451–7.
    Rosenfeld, H. (1971) 'A clinical approach to the psychoanalytic theory of the life and death instincts: an investigation into the aggressive aspects of narcissism', International Journal of Psycho-Analysis, 52, 169–78.
  5. Segal H. (1972) 'A delusional system as a defence against the re-emergence of a catastrophic situation', International Journal of Psycho-Analysis, 53, 393–401
  6. Smith S. (1977) 'The golden phantasy. A regressive reaction to separation anxiety', International Journal of Psycho-Analysis, 58, 311–24.

 

Год издания и номер журнала:
2006, №3
Автор:

«Заметки о личности Гамлета» Андерс Закрисон

infopsychology 0

Определение меры «нормальности»

         Вступление

         Кто такой Гамлет? На этот вопрос не существует однозначного ответа. Гамлет – один из самых неординарных и многогранных героев Шекспира и, возможно, самый сложный персонаж мировой литературы. Поэтому он продолжает восхищать профессионалов и любителей, актеров и зрителей, исследователей и читателей. О Гамлете написано, пожалуй, больше, чем о любом другом литературном герое, но интерес к нему по-прежнему не иссякает.

            Личность Гамлета невозможно свести к какой-либо диагностической формуле или описать его образ в двух словах. Он такой же сложный, как сама жизнь. Все попытки кратко охарактеризовать его оказываются схематичными; они не улавливают все тонкости, оттенки и противоречия его натуры. Таким образом, моя попытка интерпретировать образ Гамлета, в лучшем случае, будет лишь еще одним штрихом к красочному портрету, который Шекспир нарисовал в своей трагедии «Гамлет».

            Шведский автор Франц Г. Бенгтссон (Frans G.Bengtsson) кратко охарактеризовал Гамлета в своем очерке 1931 года Трансформации личности Гамлета (Hamlet’s transformations). Почерневший от горя, загнанный в депрессию, вот уже несколько веков он бродит по сцене, неизменный и, в то же время, всегда новый. На сцене он остается по-прежнему таким же, каким был вначале – благородный герой в окружении фамильных убийц, призраков, черепов; загадочный и привлекательный, безгранично близкий нам и бесконечно далекий, наш друг и фигура при дворе короля Клавдия. Он, скрывающийся в таинственном уединении, один на сцене, один в своем роде, погруженный в глубокие раздумья, обладающий блестящим умом, нетерпимый к тупости и серости, сильный своей слабостью, уникальный в своей силе, самый привлекательный из мизантропов, вызывающий восхищение и разбивающий сердца, театральный герой… Он сложнее, человечнее и умнее других театральных героев.

            Просто читая текст, невозможно понять Гамлета. Любая интерпретация должна основываться на понятиях, оформленных в теорию или модель. Аналитики, естественно, берут модель из своей теории. Фрейд, а за ним Джонс (Jones), использовали эдипальную схему для описания Гамлета. Eissler в своей монографии сфокусировал внимание на саморазвитии Гамлета. Meg Harris Williams называет пьесу «Гамлет» примером исследования подросткового кризиса. Другие исследователи пьесы считают ключевым понятие, которое предложил Ницше, - resentment (возмущение, обида, негодование). Методологическая задача любой интерпретации – опробовать работу концепции на тексте, проверить, каким образом текст подтверждает толкование, какие встречаются несоответствия или противоречия. Конечно, существует соблазн найти больше доказательств и пропустить несоответствия.

«Трагическая история Гамлета, принца Датского» – это самая длинная пьеса Шекспира. Впервые она была поставлена на сцене в 1600 или 1601 году. Существуют три отличающиеся версии текста этой пьесы. Первая книга, форматом в четверть листа, считалась неудачной, она появилась в 1603 году. Это самая краткая версия, предполагается, что она была написана по памяти одним из актеров, занятых в постановке пьесы. Вторая книга такого же формата была напечатана в 1604 году. Она почти вдвое длиннее первой книги. Считается, что она принадлежит перу Шекспира. В 1623 году, спустя семь лет после смерти Шекспира, появилась первая книга форматом в пол-листа; это была часть собрания его сочинений. В некоторых местах текст отличается от второй книги.

Гамлет – принц Дании, сын короля, который недавно умер. Мать Гамлета вскоре после смерти мужа выходит замуж за его брата. Он становится королем Дании. Гамлет учится в Виттенберге, но, в связи со смертью отца и свадьбой матери, он приезжает в Эльсинор. Его возраст трудно определить. В разговоре с могильщиком в пятом акте фигурирует цифра 30; но, скорее всего, он намного младше. Учитывая тот факт, что после смерти отца он не претендует на трон, и, судя по его поведению, ему нельзя дать больше 18-20 лет. В то же время, 20 лет - слишком юный возраст, если принять во внимание его жизненные представления и опыт, подтверждающий           глубину и твердость его характера. Таким предстает перед нами Гамлет – не вписывающийся в четкие рамки и определения, сложный и разносторонний. Поэт-романтик Джон Китс (John Keats) ввел понятие негативной способности (negative capability), описывая качества, которые, по его мнению, характеризуют артистическую личность. Это относится и к способности противостоять всему непонятному, загадочному, неудобному; способность выдержать собственное незнание. Психоанализ в лице Биона (Bion) принял этот термин. Он относится к мечтаниям матери, когда мать принимает на себя боль и тревогу младенца, в то же время, оставляя ребенку частичное право на автономию и свободу собственного выбора. А если говорить об аналитике, то это - способность контейнирования непереносимых психических страданий пациента. По мнению Китса, Шекспир обладал негативной способностьювыстоять перед неизвестностью, мистикой и сложностями.

В данной работе я намерен изучить текст Шекспира и взглянуть на его представления о психической жизни; проследить, как у его героев, а именно, у Гамлета, разворачиваются внутренние конфликты, раскрывается динамика поведения, мысли и эмоции. Гамлет отражает шекспировское понимание сущности человека; он воспринимается как реальный человек, который в действительности мог существовать.

История создания текста Шекспира

         Как и во многих своих пьесах, в «Гамлете» Шекспир взял за основу реальный материал и адаптировал его в соответствии со своими целями. Истории про Гамлета уходят корнями в период Средних веков.

В 12 веке их собирал Saxo и оформил в литературные легенды Датской Хроники, написанной им на латинском языке. В 16 веке Belleforest написал французскую версию Saxo. Она была переведена на английский язык в начале 17 века и опубликована несколько лет спустя после того, как был написан Гамлета Шекспира. Существуют свидетельства существования более ранней версии Ur-Hamlet (пред-Гамлет), поставленной на сцене в Лондоне в 1580 году – трагедии мести, написанной Томасом Кидом (Thomas Kyd) или, возможно, самим Шекспиром. Но этот текст так и не был восстановлен.

В работах Saxo мы встречаем некоторые элементы, которые составляют основу текста Шекспира «Гамлет». Belleforest воспроизвел текст Saxo и добавил некоторые детали от себя, которые впоследствии были заимствованы Шекспиром. Так, в этих источниках есть убийство брата короля, женитьба на вдове; сын, который не претендует на королевский престол и собирается отомстить за убитого отца. Сын изображает помутнение рассудка, чтобы протянуть время и осуществить свой план; его месть откладывается (в тексте Saxo Гамлет слишком юн; в тексте Шекспира встречается больше этических и интрапсихических элементов). Гамлет убивает Полония, осуждает замужество матери, едет в Англию, подделывает письмо, отправляя на смерть вместо себя свою свиту; он возвращается в Данию и убивает Клавдия. Все эти детали Шекспир позаимствовал у Saxo и Belleforest.

Belleforest, будучи христианином, не мог принять магических способностей, которыми Saxo наделил своего героя. Он объяснял их «слишком глубокой меланхолией», которая делала его восприимчивым к внешним воздействиям. В тексте Шекспира Гамлет в своем монологе задает себе вопрос, можно ли доверять призраку; автор считает, что его меланхолия может сделать его жертвой проделок дьявола. Необходимо отметить, что меланхолия в те дни имела гораздо более широкую коннотацию, чем современный психиатрический термин. Она включала в себя почти все психические расстройства и нарушения. (Burtons The Anatomy of Melancholia).

         В свой текст Шекспир добавил факт нападения пиратов на корабль по пути в Англию, срочное возвращение Гамлета в Эльсинор, Призрака, пьесу в пьесе, сумасшествие Офелии, ее самоубийство и участие ее брата Лэерта в осуществлении мести за убийство отца.

Шекспир позаимствовал из текстов Saxo and Belleforest многие элементы, но изменил композицию и динамику этих элементов. Все, что делает Гамлета трагическим персонажем, принадлежит перу Шекспира. Древние источники описывали историю мести, где внешние обстоятельства создавали предпосылки для отсрочки осуществления мести за убийство. У Шекспира это трансформируется во внутреннюю драму Гамлета, которую можно проследить в его монологах и диалогах.

Интерпретируя «Гамлета», мы должны учитывать, обстановку, в которой Шекспир писал это произведение. Он был актером и сам инвестировал деньги в свой театр. У театра того времени были свои требования и свои ограничения; необходимо было привлекать и заинтересовывать публику. В Англии при Елизавете публика не была образованной в академическом смысле, но она была искушенной и требовательной. Шекспир трудился весьма продуктивно, несмотря на тяжелые условия - на фоне непростой «декорации». Конкуренция между театральными труппами была жесткой; во времена написания «Гамлета» известные компании находились под натиском новых, молодых театров. Помимо полной занятости в театре в качестве актера, помимо своих коммерческих дел, Шекспир писал по несколько пьес в год. Окружающая обстановка - «декорация», помимо всего прочего, включает в себя нормы и ценности существующего времени – политические, религиозные и этические нормы. Гамлет в тексте Saxo жил в средние века. Обстановка в Эльсиноре, описанная Шекспиром, была ближе к Дворцу Елизаветы 1, где театральная труппа Шекспира нередко выступала. Шекспировский Гамлет – принц королевского Двора конца эпохи Ренессанса. Каковы были ценности и реакции юного принца того времени? Можно предположить, каковы были планы Шекспира. Он хотел создать захватывающую драму, которая имела бы воздействие на требовательную аудиторию в Лондоне, и, в то же время, через героев пьесы раскрыть свое видение человеческой природы.

Краткий обзор

Теперь я представлю краткое содержание пьесы и покажу, какие сомнения мучают   Гамлета, какой выбор он делает, и какой образ вырисовывается из соображений и аргументов, связанных с этим выбором.

После первой сцены со стражниками и с призраком мы видим Гамлета, почерневшего от горя. Но нельзя сказать, что он полностью сосредоточен на себе и погружен в свое горе. Когда Клавдий фамильярно обращается к нему, он мгновенно отвечает ему шуткой, каламбуром. Услышав о ночном призраке, Гамлет решает непременно следующей ночью присоединиться к стражникам. Призрак, в обличии умершего отца Гамлета рассказывает о преступлении, совершенном его дядей, и требует отомстить за него: Гамлет должен убить Клавдия. Гамлет задается вопросом: действительно ли призрак – его отец, а не дух дьявола, пытающийся обмануть его. Он сомневается, можно ли доверять своим ощущениям, и приходит к выводу, что ему необходимо дополнительное подтверждение виновности Короля.

Чтобы протянуть время и отвлечь внимание от своего дальнейшего расследования, он решил притвориться сумасшедшим. Шекспир использует этот прием для того, чтобы раскрыть некоторые аспекты личности Гамлета, которые, в противном случае, остались бы неясными.

Под этой маской помешательства ему удобно высмеивать, ставить в неловкое положение и ранить колкими фразами своих собеседников. Он выставляет на посмешище Полония, обижает и ранит Офелию неприглядным образом. Клавдий сомневается в его помешательстве и приглашает двоих друзей Гамлета из Виттенберга, чтобы они присмотрели за ним. Даже Полоний, который поверил в его помешательство, замечает некоторые странности и несоответствия в его поведении. Агрессия Гамлета по отношению к Офелии небезосновательна. Когда Гамлет встречает ее, он понимает, что она действует по наущению отца, который следит за ним из-за занавеса. Будучи сильно оскорбленным (а мы склонны верить в его истинную любовь к Офелии), он оскорбляет Офелию. Последствия его поведения оказываются роковыми.

Когда однажды в Эльсинор приезжает группа актеров, Гамлет решает использовать эту возможность. Он подговаривает актеров вставить в пьесу сочиненный им отрывок и понаблюдать за поведением короля. Он вставляет в пьесу сцену убийства отца (так как описал его призрак). Гамлет планирует устроить ловушку для Клавдия; он поручает своему другу Горацио внимательно следить за его реакцией во время постановки, в надежде, что он выдаст себя. Его надежда оправдалась: король взволнован, он прерывает постановку и покидает театр вместе с королевой и со своими приближенными.

С этого момента отношения между Гамлетом и Клавдием резко изменяются. Гамлет удостоверился, что призрак был его отцом, и все, что он рассказал, было правдой. Теперь он может отомстить за убийство отца. Клавдий понимает, что Гамлет обо всем догадался и что положение его и его жизнь в опасности. Он намерен воспрепятствовать планам Гамлета и отправить его Англию в сопровождении его друзей из Виттенберга.

После представления королева также напугана и хочет поговорить с Гамлетом. Полоний прячется за ковром в покоях королевы, чтобы подслушать разговор Гамлета с матерью. Гамлет на пути к матери проходит мимо комнаты, где Клавдий на коленях молится о прощении. Его мучит совесть. Он не замечает Гамлета. Это ключевая сцена для интерпретации, характеризующая личность Гамлета. Клавдий, беззащитный, стоит на коленях спиной к Гамлету, который занес над ним свой меч. Гамлет колеблется. Он, с мечом в руках, размышляет о том, что произойдет, если он убьет Клавдия во время молитвы, когда тот, осознав свою вину, просит прощения. Неужели он избежит своей участи и не попадет в ад, куда Гамлет так хочет его отправить? И он убирает свой меч: «Назад, мой меч, узнай страшней обхват. Когда он будет пьян, или во гневе, иль в кровосмесных наслажденьях ложа; в кощунстве, за игрой, за чем-нибудь, в чем нет добра, - тогда его сшиби». /3.3, line 88?/

В тексте встречаются и другие свидетельства еще одной причины замешательства Гамлета. Он знает, что если он убьет Клавдия в этот момент, когда о его злодеянии еще никто не знает, то это будет расцениваться как убийство, совершенное принцем, лишенным трона. На протяжении всей пьесы мы видим, что Гамлет беспокоится о том, чтобы правда стала известна людям.

В разговоре с матерью, королевой, Гамлет пытается донести до ее сознания факт убийства отца и намекает на ее причастность к этому. Но по ее реакции он понимает, что мать не причастна к убийству. Полоний, который подслушивает, уловив нотки нежности в их разговоре, напуган, и он выдает себя. Гамлет, решив, что это Клавдий, мечом протыкает ковер и убивает Полония. Мы видим, что его реакция быстрая и импульсивная, при мысли о том, что король шпионит за ним.

Клавдий, узнав об этом происшествии, немедленно приказывает отправить Гамлета в Англию. Мнимый предлог – уберечь Гамлета от реакции публики на убийство Полония, на самом деле – при помощи английского короля убить Гамлета. Гамлет соглашается на отъезд, несмотря на то, что это может помешать ему осуществить свой план. Этот факт до конца не понятен, и его нелегко интерпретировать. Возможно, что Гамлет предчувствует, что осуществление его плана мести предвещает конфликт, поэтому он пассивно принимает отсрочку и даже допускает вероятность своего убийства.

Можно ли считать это его нравственной позицией? Чувство долга обязывает Гамлета отомстить за убийство отца. Но, в то же время, человекоубийство создает этические проблемы. Психоанализ усматривает эдипальную динамику в развитии конфликта Гамлета. Интересно, имеет ли конфликт нравственное значение для него.

Офелия влюблена в Гамлета, она первая замечает, что Гамлет ведет себя неадекватно. Он в оскорбительной манере отвергает Офелию и отрицает свои нежные чувства по отношению к ней. Позднее он убивает ее отца. Она сходит с ума и кончает жизнь самоубийством, бросившись в воду.

Лаэрт, сын Полония и брат Офелии, намерен отомстить Гамлету, которого он ненавидит и считает виновником всех своих бед.

Во время путешествия в Англию в сопровождении своих друзей Гамлет, перехватив письмо английскому королю, узнает о планах Клавдия убить его. Он изменяет текст письма: теперь не он должен быть убит, а те, кто доставит это письмо. Во время нападения пиратов на корабль Гамлету удалось сбежать и вернуться в Данию. Отметим, что Гамлет без зазрения совести отправляет на смерть своих бывших друзей. Да, они предали его, но мы не наблюдаем здесь той нерешительности, с которой Гамлет размышлял об убийстве Клавдия. Создается впечатление, что гуманность и этика уступили место естественному праву принца эпохи Возрождения избавляться от неугодных подданных.

Гамлет отправляет Клавдию письмо и просит о встрече. Король шокирован новостями, он в нерешительности. Но, собравшись с мыслями, он осознает, что гнев Лаэрта можно использовать для собственной выгоды. Лаэрт имеет репутацию прекрасного фехтовальщика. У короля быстро созревает план: он пригласит Гамлета сразиться с Лаэртом на дуэли. Шпага Лаэрта будет заострена и смазана смертельным ядом. Кроме того, король, решив перестраховаться, готовит для Гамлета бокал с отравленным вином, помечает его, положив внутрь жемчужину (эта жемчужина называется по-английски union - союз, единение).

Пятый акт начинается со встречи Гамлета и Горацио в церковном дворе, где могильщики роют могилу для Офелии. После разговора Гамлета с могильщиком появляется королевская церемония с гробом. Сначала Лаэрт, затем Гамлет прыгают в могилу, демонстрируя свою скорбь и любовь к Офелии.

Последняя сцена в пьесе начинается с того, как Гамлет получает от короля приглашение на дуэль с Лаэртом. Гамлет принимает приглашение, несмотря на то, что он заподозрил обман и Горацио отговаривает его. Он видит сходство своей судьбы и судьбы Лаэрта. Он искренне просит прощения у Лаэрта и заверяет его в своей дружбе. Лаэрт прощает его и признает их дружбу. Тем не менее, он не отказывается от участия в коварном плане Клавдия убить Гамлета.

Во время дуэли с Лаэртом Гамлет получает укол отравленной рапирой, они случайно меняются рапирами, и Лаэрт тоже ранен. Королева выпивает отравленное вино; король не успел остановить ее, она падает. Лаэрт признается Гамлету в предательстве и раскрывает план короля. Гамлет в гневе ранит короля в грудь и заставляет его допить отравленное вино. Гамлет умирает; Горацио намерен следовать за ним и тоже умереть. Но Гамлет просит его воздержаться и рассказать всем людям, что на самом деле произошло и что стоит за трагедией, разыгравшейся в Эльсиноре.

           Как представлен Гамлет в тексте Шекспира?

           С самого начала Гамлет поражает нас своим интеллектом и остроумием. В речи он часто использует каламбур и игру слов. На фамильярное обращение короля: «А ты, мой Гамлет, мой племянник милый…» Гамлет остро отвечает: «Племянник – пусть, но уж никак не милый». Когда король спрашивает его: «Ты все еще окутан прежней тучей?», Гамлет отвечает: «Нет, мне даже слишком много солнца…», намекая на «солнечную» свадьбу матери вскоре после похорон отца. А его последнюю остроту можно считать одной из самых ярких и едких во всей литературе. Гамлет осознает, что он смертельно ранен, что Лаэрт тоже ранен отравленной рапирой, что его мать умирает, выпив яд из бокала с вином, в котором лежала жемчужина («союз»); все это сделано руками короля, чтобы погубить Гамлета. Он заставляет короля выпить отравленный им самим напиток, в который тот положил жемчужину: «Так на же, самозванец-душегуб! Глотай свою жемчужину в растворе! За матерью последуй! Не это ли союз?!» /5.2, line 78/.

Гамлет тепло встречает своих друзей из Виттенберга. Но затем он понимает, что они подосланы королем, чтобы следить за ним и разузнать причину его странного поведения. Вскоре терпение Гамлета кончается; он берет флейту и просит Гильденстерна сыграть на ней, тот отказывается: «Я не владею этим искусством». На это Гамлет с убийственной иронией отвечает: «Это так же легко, как лгать.… Вот видите, что за негодную вещь вы из меня делаете? На мне вы готовы играть, … по-вашему, на мне легче играть, чем на дудке? Назовите меня каким угодно инструментом, вы хоть и можете меня терзать, но играть на мне вы не можете». /3.3, line 332/.

С Гамлетом может сравниться лишь король Клавдий – не только своим интеллектом, но и решимостью и упрямством, в сочетании с целеустремленностью и подозрительностью. Пьеса представляет собой борьбу между Клавдием и Гамлетом, но конфликт между ними не является центральным. Подобно царю Эдипу в трагедии Софокла, Гамлет является сам своим собственным антагонистом. В этих трагедиях «реальная» драма разыгрывается во внутреннем мире главного героя. Это то место, где сталкиваются противоборствующие силы: и в обоих случаях речь идет об элементарных взаимоотношениях внутри семьи и внутри себя.

Многие специалисты считают, что Гамлет слишком много думает и из-за этих чрезмерных размышлений он не в состоянии осуществить свою цель. Он философствует и подолгу «пережевывает» одну и ту же проблему, но все это в отрыве от реальности. Я не думаю, что в тексте есть доказательства этому утверждению. Быстрый взгляд на текст рисует другую картину. После четырех часов суматохи на сцене, или около месяца или двух реального времени мы можем насчитать 8 мертвецов, включая Гамлета, и в смерти пятерых из них повинен он сам. Это не убедительный рекорд. Читая текст более внимательно, мы видим, что только Гамлет осуждает себя за слишком долгие раздумья и отсутствие действий. Реалист Клавдий, наоборот, хорошо знает, что может совершить Гамлет, поэтому, как только он понимает, что Гамлет догадался о его преступлении, он немедленно отправляет его в Англию.

Итак, в чем состоит внутренний конфликт Гамлета? Почему он находится в нерешительности? Что мешает ему осуществить возмездие? Внезапная смерть отца заставила его стать подозрительным, и его подозрения подтверждает призрак. Но может ли он доверять призраку, или это злой дух вводит его в заблуждение и подталкивает его к неоправданной мести? Этот вопрос, прежде всего, удерживает Гамлета от немедленного осуществления мести, на которую толкает его призрак.

Еще у Гомера Олимпийские боги выступали в роли «рупора» внутренних, конфликтующих чувств и побуждений героя. Когда Ахиллес в нерешительности, не знает, как ему поступить, ему является Афина и вдохновляет его. Этот литературный прием помогает раскрыть и проиллюстрировать внутренние процессы героев. Если с этой позиции читать Шекспира, то сомнения Гамлета относительно достоверности призрака – это проявление саморефлексии. Он спрашивает себя, являются ли оправданными его подозрения в преступлении Клавдия, о котором говорил призрак, или же это просто его обида и гнев требуют отмщения и «собирают» доказательства вины Клавдия. «О, вещая моя душа! Мой дядя!» - так ответил Гамлет на сообщение призрака.

Шекспир заставляет Гамлета всерьез сомневаться в себе и искать дополнительных доказательств вины его дяди. На мой взгляд, это является доказательством не чрезмерных парализующих размышлений, а критического взгляда на правду и полученную информацию; проявление хорошо развитой способности к саморефлексии.

У Гамлета есть еще одна причина не совершать поспешных действий. На протяжении всей пьесы он постоянно подчеркивает необходимость того, чтобы правда стала известна людям. Если никто не узнает, что произошло на самом деле, то его могут считать просто убийцей, а не мстителем с достаточными основаниями. Гамлет понимает, что вина Клавдия должна иметь более солидные доказательства, нежели рассказ призрака, явившегося в ночи.

Обычная психоаналитическая интерпретация заключается в том, что Гамлет охвачен желанием осуществить месть за убийство отца аналогичным злодеянием. И эта (неосознаваемая) мысль лишает его способности действовать. В аналитической работе эта динамика не является чем-то необычным. Она может активизироваться или нет; это проявляется в ответе пациента на интерпретации, в чувствах, которые выходят на первый план, в ассоциациях. В тексте Шекспира мы не находим подобной информации. У нас есть всего лишь текст. И текст, на мой взгляд, не дает нам достаточных доказательств того, что эта динамика была использована Шекспиром при составлении образа Гамлета. Текст не доказывает и обратного; однако интерпретация от этого теряет силу.

Некоторые моменты в пьесе следует рассмотреть более подробно. Гамлет безгранично восхищался своим отцом. Клавдий в пьесе выглядит как его противоположность. С точки зрения психоанализа, это похоже на расщепление интернализованного объекта отца Гамлета на идеализируемого умершего отца и «девальвированного» отчима. Если это является элементом (интуитивного) представления Шекспира о семье, то Гамлет – это еще более эдипальная пьеса, чем Царь Эдип. Гамлет ненавидит своего отчима и готов убить его, он чувствует, что Клавдий занял место, принадлежащее ему (Датский трон).

Гамлет очень уважительно относится к матери, но в тексте нет прямых доказательств того, что он испытывает эротические чувства по отношению к ней. Однако в тексте много указаний на сексуальные отношения между Гертрудой и Клавдием. После встречи Гамлета с матерью он признает ее невиновность, но просит держаться подальше от супружеского ложа. Кроме того, в его диалогах с Офелией встречается несколько сексуальных намеков.

Месть – движущая сила драмы

Гамлет не ставит перед собой цель – отомстить любой ценой. Он хочет быть уверен, что его месть оправдана. Пьесам, в которых месть является движущей силой развития сюжета, предстоит решать специфическую проблему. Как заполнить сюжет пьесы от первого акта, в котором совершается злодеяние, до отсрочки осуществления мести за это злодеяние в последнем акте? Как правило, переплетения сюжетных линий и усложнение сюжета не дают главному герою осуществить задуманное. Все эти хитросплетения создают захватывающую историю с торжественным финалом – аналог классического фильма-вестерна с револьверной дуэлью в конце. «Гамлет» имеет другую структуру, несмотря на то, что это тоже захватывающая пьеса. Гамлета волнует проблема знания: он должен быть абсолютно уверен в том, что Клавдий виновен в убийстве его отца. В результате драмы, разыгравшейся внутри драмы, он убеждается в этом. И тем сложнее становится нам понять причину его нерешительности. Мы можем понять и оправдать Гамлета, когда он не решился убить Клавдия, коленопреклоненного во время молитвы. Но почему он сдается и позволяет Клавдию отправить его в Англию, даже не пытаясь что-либо предпринять? Вернувшись обратно в Эльсинор, после похорон Офелии, он принимает приглашение на дуэль с Лаэртом, организованную Клавдием, который хочет его смерти. Он передает инициативу в руки Клавдия. Почему? Куда делась его жажда мести за смерть отца?

Таков «Гамлет». Текст открыт для всевозможных интерпретаций и допускает появление новых. В тексте ярко проявилась негативная способность Шекспира. Эдипальная интерпретация указывает на одну часть его внутреннего мира, но на этом она не исчерпывается. Его нравственная позиция также не однозначна. Является ли шекспировский Гамлет человеком с высокоразвитым уровнем моральных качеств; человеком, который не нарушает одну из заповедей – «не убий»? Он намерен убить Клавдия. Но его месть означает «око за око»; то есть злу противопоставить зло. «Век расшатался; и сквернее всего, что я рожден восстановить его!» /1.5, line 196./ Однако мы видим, что Гамлет, случайно убив Полония, не испытывает ни угрызений совести, ни чувства вины; только лишь сожаление, как будто после небольшой оплошности. Кроме того, он без колебаний, хладнокровно, посылает на смерть своих бывших друзей из Виттенберга, узнав об их миссии убить его.

Ирония – двойной смысл

Заставив Гамлета изображать помешательство, Шекспир играет с двойным смыслом и иронией и создает напряжение между литературным и ироническим смыслом. Можно сравнить иронию Шекспира с иронией Софокла. Эдип попадает в ироничную ситуацию, а для аудитории она имеет два уровня. Мы видим две реальности – реальность Эдипа и другую реальность, которая трагически изменяет его мир. Ирония Софокла – это двойное проявление реальности.

Притворившись сумасшедшим, Гамлет сам (активно и сознательно) привносит в свою речь иронические двусмыслицы.

Монологи Гамлета

           В «Гамлете» Шекспир неоднократно использует монологи для раскрытия внутреннего мира своих героев, особенно Гамлета. Вначале в своих размышлениях Гамлет предстает самокритичным, обвиняя себя в нерешительности: «О, что за дрянь я, что за жалкий раб!» /2.2, line 538/ Он говорит о своем бессилии и меланхолии: «Последнее время… я утратил свою веселость, забросил все свои привычные занятия…» /2.2, line 293/. Сначала он жалуется на то, что самоубийство запрещено. Затем в монологе Быть или не быть он сетует на то, что мы не знаем, что происходит с нами после смерти, и это удерживает нас от самоубийства и заставляет терпеть все жизненные беды. Когда он соглашается на дуэль с Лаэртом, зная, что это ловушка, его отношение к смерти меняется: «Нас не страшат предвестия, и в гибели воробья есть особый промысел. Если теперь, так, значит, не потом; если не потом, так, значит, теперь; то все равно когда-нибудь; готовность – это все». /5.2, line 166/

По-моему, было бы ошибкой использовать изречения Гамлета о самом себе в качестве основы для его «диагностики». Эти описания отражают его настроение и его попытки понять самого себя и происходящее вокруг. Он переживает горе после смерти отца; он расстроен скоропалительной свадьбой матери; он постоянно сталкивается с обманом и предательством. Только Горацио ведет себя, как настоящий друг. Так, Гамлета бросает от одного настроения к другому.

Обращаясь к работе Meg Harris Williams, мы можем сказать, что в начале пьесы перед нами предстает неординарный умный юноша, который к концу пьесы демонстрирует гораздо более глубокое знание жизни.

Так кто же такой Гамлет?

           Гамлет – личность импульсивная, иррациональная, эмоциональная, безрассудная, заторможенная, задумчивая, подозрительная, мстительная, осуждающая и еще много всего. Но все эти качества – «человеческие», если не сказать «нормальные». В его характере нет ничего ущербного и невротического. Если и есть что-то «ненормальное» в нем, так это его интеллект и остроумие. При внимательном прочтении текста Гамлет предстает перед нами личностью из реальной жизни. Мы должны признать богатство его натуры, изменчивость и многогранность его характера. Однако, мир, в котором он живет, похоже, обезумел. Дядя Гамлета убил его отца и пытается убить его; мать выходит замуж за брата своего мужа, погибшего всего месяц или два назад; его друзья шпионят за ним; следит за ним отец его любимой девушки и т.д.

Гамлет – умный, неординарный, изобретательный, вполне нормальный принц эпохи позднего Ренессанса, которому приходится приспосабливаться к окружающему безумию политических интриг, семейных убийств и предательств.

Итак, я готов внести свою лепту в бесчисленное множество интерпретаций Гамлета:

Гамлета можно считать вполне нормальной личностью в ненормальном мире.

Май 2013 года

«Взаимодействие матери и ребенка в первые месяцы после рождения» Самарина Н.П.

infopsychology 0
Комментарий: Первоначально данная статья была представлена в качестве доклада на Конференции молодых специалистов «Работа психолога-консультанта в современном российском обществе, состоявшаяся 14-15 апреля 2007 года в Институте практической психологии и психоанализа.

В данной работе сделана попытка  рассмотреть  бессознательные фантазии матери и их имплицитное влияние на   первичные бессознательные фантазии младенца, вызванные инстинктивными влечениями  в первые месяцы жизни. В этом смысле взаимодействие матери и ребенка можно описать с точки зрения интерсубъективного подхода, который отдает «должное взаимному влиянию, взаимной регуляции и совместному построению смысла и опыта на всем протяжении человеческого развития и в аналитических отношениях» (5).

М. Кляйн уделяла много внимания бессознательным фантазиям младенца, его первичным проекциям на грудь матери, тревоге преследования. При этом М. Кляйн  обозначила влияние психологического и физического состояния матери на младенца в пренатальный и натальный период, оставив  его для дальнейших исследований. Интерсубъективный подход дает возможность взглянуть на аналитическую встречу как на сложное взаимодействие бессознательных коммуникаций, проживаемых пациентом и аналитиком в переходном пространстве между внутренним миром и реальной действительностью (по Д. Винникотту), подобно паре мать-младенец, имеющих «одну психику на двоих». Эмоциональная вовлеченность матери в процесс взаимодействия с ребенком оказывает давление на новорожденного, и заставляет его реагировать,  разыгрывая вместе с ней бессознательные сценарии.

Бессознательные коммуникации матери и младенца

В теории объектных отношений  бессознательная фантазия  является содержанием,  репрезентацией тех соматических событий в теле, которые включают в себя инстинкты и представляют собой физические ощущения, интерпретируемые как отношения с объектами, вызывающими эти ощущения» (3). Другими словами,   инстинкты, влечения, потребности, реакции переживаются в виде бессознательной фантазии, которая является их следствием и представителем. (13).  Такие механизмы как интроекция и проекция передают значение фантазий  об инкорпорации и исторжении.  Одной из первичных бессознательных фантазий является  врожденное знание о соске и рте.

Первые бессознательные коммуникации,   происходят еще в пренатальный период, когда мать  думает о ребенке и о том, какими содержаниями будет наполнена ее материнская роль. Период беременности женщины  характеризуется  сензитивностью к обострению эмоциональных  проблем, связанных с возникновением новых ощущений и физиологических изменений в организме. В этот период у женщины актуализируются неизжитые детские психологические проблемы,  личностные конфликты,  проблемы во взаимодействии со своей матерью, отмечается инфантилизация, повышение зависимости и уровня тревожности. Вживание в роль «матери»  сопровождается кризисными переживаниями, в процессе которых изменяются сознание женщины и ее взаимоотношения с миром.

Особенно стрессовой является первая беременность. Страх зависимости от собственной  матери и вновь обнаружившиеся проблемы сепарации от нее,  эдипальное соперничество и решение вопроса удержания власти, все это может нарушать психическое равновесие будущей  матери  наряду  с фантазиями об исполнении нужд и запросов беспомощного и зависимого существа внутри нее. Актуализируется  детский страх возмездия материнского Супер-Эго в форме разрушения способности к материнству или повреждения органов, связанных с функцией деторождения.

«Наблюдения показывают, что с момента начала шевеления плода у большинства беременных происходит своеобразное вслушивание в свою телесность, фиксация на своих ощущениях» (15).  Прислушиваясь к сигналам, мать наделяет их смыслом,   подготавливая себя к принятию реального ребенка. Возникает внутренний диалог матери с ребенком. «Направленность ее  интересов смещается внутрь, центр мира находится в ее собственном теле».

«Когда женщина становится матерью, она переживает полное влияние собственной интернализованной матери» (10), бессознательно повторяя роль своей матери по отношению к своему ребенку, до тех пор, пока не сможет вести себя как самостоятельная мать. В новом качестве, женщина  переживает триумф над старой матерью.  Она   воспринимает своего младенца как самого лучшего и, как следствие, себя как самую лучшую мать. Новая мать  теперь ощущает  в себе источник  удовлетворения всех желаний. Тревога и   вина за ее деструктивные стремления, направленные на тело собственной матери остаются вытесненными,  но в любой момент готовыми к обнаружению.

Пример: Клиентка, 36 лет. Обратилась с жалобой, что младшая дочка 2,6 лет проявляет агрессивные тенденции по отношению к ней. В первичном интервью появился материал о жестких родительских фигурах, применявших физические наказания в детстве  в отношении клиентки. Будучи  замужем,  долгое время    не могла забеременеть, будто отвергая в себе интернализованную мать, не позволяя ей обнаружить себя в собственном теле. После рождения  детей (сына и дочери),   клиентка испытывает постоянное чувство вины  за бессознательную  ненависть и отвержение. Не предоставляя  себе возможности  признать существование этих чувств ( собственной жестокой матери внутри себя),  отрицая их в себе, женщина  проецирует   агрессивные  импульсы в   младшую дочь. Тревога из-за  беспомощности в роли матери,   разрушает клиентку  на эмоциональном и физическом уровнях.  Похоже,  ситуация насилия на бессознательном уровне продолжает развиваться в  отношениях мать-дочь.

С момента  рождения, еще  не  имея способности отличать внутреннюю реальность от  внешней,  младенец переживает телесные ощущения  как  вступление в отношения с объектами,  которые появляются в бессознательных переживаниях и «ощущаются физически расположенными внутри Эго (тела) младенца» (3). Происходит символическое уравнивание  телесных и психических явлений и процессов с конкретно реальными объектами.

При переходе  в мир объектов, начале взаимоотношений с ними  младенец вынужден  оставить свою нарциссическую позицию, и обратиться к явлениям, которые обеспечат для него в первую очередь выживание вне матери. Ребенок вступает в  первые взаимоотношения с  первичным объектом, а мир делится на приятное и неприятное. «Первый опыт кормления и присутствие матери являются началом отношений с ней и  определяются потребностями малыша» (2, 6). Эго ребенка еще настолько слабо, что ему необходимы те инвестиции, которые вкладывает в него Эго матери.  М. Кляйн придавала фундаментальное значение первым объектным отношениям младенца, «отношениям с материнской грудью и с матерью – и сделала заключение, что если первичный объект, который интроецируется, укореняется в Эго с достаточной стабильностью, то закладывается основа для удовлетворительного развития» (1).  Но фрустрация от исчезнувшего навсегда пренатального единства с матерью проявляется даже в ситуации «счастливого кормления». Поэтому даже на самых ранних стадиях потребность в постоянном ощущении материнской любви глубоко укоренена в тревоге» (1).

«Одно душевное состояние ищет другое душевное состояние, как рот ищет сосок» - это способ, которым одно Эго соединяется с другим» (5). «…Эта врожденная поисковая активность продолжается от рождения до смерти и является главной в активности как аналитического сеттинга, так и в повседневной жизни. Психика аналитика, как только пациент ее обнаруживает, становится «игрушкой», с которой и внутри которой пациент разыгрывает свои  драмы…  Но представляется, что  и грудь/мать желает рот ребенка. Во время кормления, когда младенец возбужден, мать также чувствует возбуждение, а грудь подсказывает, что она готова дать молоко. Связь матери и ребенка  существует не только в представительстве  внутреннего мира ребенка, «но также имеет биологическую репрезентацию и у матери (6), и, следуя М.Кляйн, свои бессознательные фантазии и тревоги. Мать и ребенок активно вступают в отношения,  «используя себя для создания чего-то человеческого, чего-то своего собственного» (14). Они оба открыты и  доступны для бессознательных коммуникаций, которые в самый ранний период являются единственным способом понять друг друга. Мать становится бессознательно восприимчивой к использованию ее ребенком для удовлетворения его жизненных потребностей и своих материнских влечений. Восприимчивость -  это  состояние мечтания по Биону,  включает в себя «передачу собственной отдельной индивидуальности» (14, 12). Если мать не способна быть восприимчивой к своим бессознательным фантазиям, мыслям, чувствам и ощущениям, она не слышит бессознательной «речи» младенца, не способна найти с ним общий язык. Затруднения в эмоциональном контакте могут привести к различного рода нарушениям, проявлениям в соматизации, актуализации параноидных, маниакальных, аутистических защит.

Пример: Клиентка 30 лет, обратилась с жалобой: сын 4 лет «часто устраивает истерики, цепляясь за мать,  его с трудом удается успокоить». На просьбы матери отвечает противоположными  действиями. Мать часто использует тактику указаний от противного,  тогда мальчик  с удовольствием включается в «игру» и  делает, то, что ожидает от него мать. Одновременно с этим, мальчик может подолгу находиться в своей комнате один, увлеченно играя в выдуманные им игры. Из истории стало ясно, что  в первые месяцы  беременности отец  настаивал на аборте, матери приходилось защищать себя и своего ребенка.  Помимо переживаемого кризиса и протестного поведения, порой появляющихся в этом возрасте,  у мальчика наблюдается тревога преследования материнского объекта в попытке справиться с бессознательной идеей,  что мать может исчезнуть  и он вместе с ней.  В детской ребенок чувствует себя более защищенным, погружаясь в бессознательных фантазиях во внутриутробный мир матери, где можно отгородиться от внешней угрозы «телом матери» и ее  устойчивым намерением защитить ребенка.

Бессознательные коммуникации происходят в третьей области опыта (по Винникотту) между реальностью и фантазией, там, где в психоаналитической ситуации  перекрываются пространства аналитика и пациента,  образовывается матрица, генерирующая смыслы. Там, где «мать дает жизнь спроецированным  в нее  аспектам Эго младенца посредством  успешного контейнирования проективных идентификаций» (14).

Во время   кормления процесс взаимообмена бессознательными коммуникациями, начавшийся в пренатальный период, продолжается в возросшем по интенсивности режиме: мать познает малыша, теперь уже предоставляя ему возможность познавать себя. В этот момент все зависит от способности матери настроить свое Эго на Эго ребенка и обеспечить ему поддержку.

Грудное молоко - «это материализованная нежность матери...,  ткань, переходящая непосредственно из тела матери в тело ребёнка, жизнеспособная живая жидкость, которая связывает мать с ребёнком. Оно является отличной едой для малыша, даже тогда, когда женщина больна, беременна, истощена... Оно содержит все питательные вещества,  не содержит бактерий, а поэтому не может стать причиной болезни ребёнка, даже если мать сама нездорова. Если в организм женщины попадает инфекция, то в грудном молоке вскоре появляются… защитные факторы, способные активно бороться с ними» (8).

В психоаналитическом понимании грудное молоко инкорпорируется ребенком как хороший объект, спасая его от плохих интроектов, ощущения голода, болезни. Процесс усвоения грудного молока является, по сути, процессом первичной  идентификации ребенка с хорошим объектом. Вступает в силу механизм интроективной идентификации, когда  хорошая интроецированная грудь становится частью Эго младенца, сливается с ним.

Новорожденный, находясь в параноидно-шизоидной позиции, в неинтегрированном состоянии, не способен  изучать  и отличить  внутреннюю реальность от внешней действительности.  Эту функцию за него выполняет  мать, предоставляя вместе с грудным молоком  свое знание, которое содержит  ее переживания и бессознательные фантазии, мечты о ребенке, знания, усвоенные  в опыте,  а также знания, полученные ею  из постоянно  проводящихся исследований ребенка, каждодневных  открытий  его психической реальности. Мать определяет смыслы, дает названия явлениям. Ребенок интроецирует это знание, обогащаясь катектированным в него  материнским либидо, эмоциональной энергией материнского  Эго.

На протяжении одного кормления состав грудного молока меняется. Сначала вырабатывается  раннее или «переднее» молоко, содержащее  протеин, лактозу, витамины, минералы и воду.  Довольно жидкое, легко высасываемое,  раннее молоко поступает к малышу   первым, как бы вступая  в контакт и  поддерживая его всемогущественные фантазии о дающей «хорошей» груди. Позднее или «заднее» молоко,  содержащее жиры, вырабатывается спустя некоторое время. Малышу  надо прилагать усилия, чтобы добыть его как ценный энергоисточник  жизненных сил, «глубинных знаний».

Бион  в теории познания «развивает представления об источниках познания и обретения знания» полагая, что «познание берет свое начало в примитивном эмоциональном опыте. (12) Находясь в «режиме ожидания» кормления/контакта с матерью, ребенок испытывает повышенное напряжение,  боль фрустрации. Способность терпеть фрустрацию  является первым примитивным эмоциональным опытом и имеет большое значение  для процесса формирования мышления. Удовлетворение, реализация потребности ребенка матерью, разрядка напряжения,   модифицирует состояние депривации, подтверждая надежность  постоянной связи между матерью и ребенком. Функция схватывания психических свойств в основе своей связана с познанием психической реальности и названа Бионом психоаналитической функцией личности. Эта функция существует с самого начала жизни и развивается благодаря психоаналитическому методу» ( 12).

«… Если пара младенец-мать находится в гармоничном состоянии, Эго младенца обретает силу, потому что получает поддержку во всех отношениях. Укрепившееся таким образом  сильное Эго младенца способно организовать защиту и развить  личные качества…» (4).

Если фрустрация продолжается слишком долго, голод не удовлетворяется, «инстинктивное напряжение становится слишком сильным, чтобы его отрицать» (13),  психику заполняют агрессивные фантазии, которые переживаются ребенком как плохие объекты. Происходят  опасные нарушения во взаимоотношениях матери и ребенка.  Образ внутренней удовлетворяющей груди разрушается, на смену ему приходит «грудь причиняющая боль» и, выталкивая их из  себя, как  объекты представляющие угрозу, ребенок проецирует их в мать. «Наделив грудь своими разрушительными свойствами, младенец, во время фрустраций ощущает, что грудь преследует его и хочет уничтожить. …Страх преследования у младенца необычайно силен. Именно наличие этого страха может объяснить трудности в кормлении (когда например, младенец не хочет брать грудь), возникающие даже тогда, когда у матери много молока и внешняя ситуация вполне благоприятна» (2).

«Функция эмоций матери в этом случае состоит не в синхронизации с эмоциями ребенка» (15), а в их контейнировании,  переработке, что в итоге приводит к модификации тревоги и ее  устранению. Для этого матери необходимы любовь,  сострадание, жалость, уверенность в себе, «но никак не страх, боль или гнев, которые переживает сам ребенок». Если мать  охватывают такие же разрушительные переживания, она оказывается не в состоянии помочь ребенку. Ребенка затопляют аффекты ненависти, страх перед неконтролируемым подавляющим объектом, страх преследования, что переживается как тревога разрушения изнутри,  страх аннигиляции.

Было замечено, что некоторые  матери с пренебрежением относятся к своему грудному молоку, видя, как ребенок, отворачиваясь,  не берет грудь, будто отвергая ее. Пугают последствия кормления. Зачастую,  в первые три месяца, у ребенка наблюдаются такие явления, как нарушения стула, проблемы с кожей, нарушения сна,  необъяснимые приступы плача.  Неопытные матери  начинают считать свое молоко «плохим», а себя «плохими» матерями.  В этот момент возникает бессознательная агрессия против ребенка, который отвергает свою мать и ее молоко. Неудовлетворенная мать испытывает при этом дистресс от тревоги за жизнь ребенка и непереносимого чувства стыда за свою некомпетентность, беспомощность и  чувство вины за собственные деструктивные импульсы.  Оживают  детские  фантазии о  том, что ее грудь  не может иметь  достаточно молока, наполнена отравленной едой, что она не может быть хорошей матерью. Идентифицируясь с ребенком, мать может также в этот момент испытывать тревоги, свойственные параноидно-шизоидной фазе развития, наполняясь страхами преследования, повреждения изнутри,  может впасть в истерику, разрушается как  целостный объект. Если  мать не может справиться с тревогой и систематически  обнаруживает собственную  плохость,  это может привести к  редукции материнских чувств,  патологической депрессии.  Посредством проективной идентификации осуждающая себя мать, чтобы уменьшить непереносимое чувство вины и восстановить собственное достоинство начинает загружать содержание психики младенца разрушающими фантазиями. Ребенок, в свою очередь,  интроецируя это плохое содержание, испытывает тревогу преследования плохой грудью и возвращает матери «плохое содержание» в виде рвоты, поноса, высыпаний на коже, заходящегося крика,  беспокойного  поведения и т.п.  Одновременно с этим, Эго ребенка становится слабым и не способно организовать защиту, обращенное к миру либидо не находит там удовлетворения, что в последствии может выразиться в недостатке либидинозных отношений.

Нарушается одно из главных условий – доверие. Младенец становится «набором реакций на столкновение». Начинают вступать в действие виды раннего орального, а в последствие уретрального и анального  садизма. Деструктивные импульсы связанные  с  жадностью,  «проявляются в фантазиях о поглощении и опустошении груди и всей матери» (2, 13). Младенец начинает стараться контролировать объект, необходимый для его выживания, проецируя  на него разрушительные переживания и испытывая при этом смертельный ужас. Мать в свою очередь чувствует себя «едой», «машиной  для выработки молока», эмоционально и физически истощаясь, не получая наслаждения от общения с ребенком.

Неудовлетворительные отношения между матерью и младенцем отражаются на  грудном вскармливании младенца.  В последнее время самыми  распространенными диагнозами являются:  лактозная недостаточность (или непереносимость лактозы), дисбактериоз,  причиной которых в подавляющем большинстве случае являются нарушения во взаимоотношениях матери и ребенка,  неправильно организованном матерью процесса кормления. Прерывание кормления грудью (по разным причинам), либо преждевременное отлучение  от груди  является аналогом депривации базовых витальных и  эмоциональных потребностей ребенка. Ошибки в уходе за ребенком имеют своим следствием  разрушение у ребенка веры в надежность матери.

Значение многих из этих трудностей периода новорожденности может быть понятно лучше, если рассматривать их как проявление ранних бессознательных фантазий. Находясь в фазе первичного сенсорно-перцептивного  и аффективного  опыта, ребенок одномоментно испытывает влияние инстинкта жизни и инстинкта смерти,  любви и ненависти, справляясь с ними как со своими телесными ощущениями: поглощая  хорошее  и исторгая плохое.

Пример: Мальчик, 2 лет и 10 месяцев отказывается  жевать и глотать твердую  пищу. При попадании кусочков еды  в горло,  возникают позывы на рвоту. Мать  измельчает  пищу для мальчика в пюреобразную. Наблюдается удержание акта дефекации.  В первичном интервью  выяснилось, что мать испытывала сильную тревогу на протяжении всей беременности, так как существовала угроза выкидыша. От грудного вскармливания отказалась, когда ребенку было   4-5 месяцев, так как посчитала, что молока у нее недостаточно. Можно предположить, что на бессознательном уровне коммуникаций разыгрывается следующий  сценарий:  Мать испытывает сильнейшее напряжение пытаясь  справиться собственной бессознательной враждебностью ( угроза выкидыша) и разрушительными аффектами ребенка, отвечая на его злость и капризное  упрямство собственным гневом и безаппеляционными требованиями,  тотально контролируя ситуацию. Из-за недостаточно развитой у матери  функции контейнирования – переработки агрессивных аффектов и негативных эмоций ребенка,  мальчик  чувствует угрозу дезинтеграции собственного Я при  каждом проявлении агрессии (пережевывание зубами),   направленной на тело матери (пищу).  Ребенку   приходится прилагать усилия, чтобы  самому контролировать и подавлять  в себе агрессивные импульсы (удерживать, а не исторгать из  себя плохие объекты в виде кала). В попытке справиться  с тревогой и  чувством вины, мать продолжает кормить ребенка «грудным молоком» в виде пюреобразной пищи, а малыш тормозит собственное  развитие  (инфантилизируясь), чтобы «угодить» матери.

В случае нарушения нормальных  объектных отношений, личность матери действует как психологический яд, последствия которых вызывают психотические расстройства  у младенцев. Р. Шпицу удалось выявить ряд патогенных паттернов материнского поведения, каждый их которых, по-видимому, связан со специфическим психотоксическим расстройством у младенца.

Каждая мама знает, почему ее ребенок плачет. Плач различается по эмоциональным оттенкам, по тому, что чувствует в данный момент мать, чутко  воспринимая бессознательные коммуникации ребенка. «Тонкий механизм развивающихся отношений между матерью и младенцем, особенно в первый период после рождения, может быть нарушен вторжением в эти отношения, когда ребенок еще не признал внешний мир и не пришел с ним к соглашению» (4). В этом смысле врачи, близкие люди,  окружающие мать, и не несущие ответственность за ребенка,  вторгаются в  уникальные отношения диады, удовлетворяя свои нарциссические потребности,  и предлагают свой опыт и свою историю, свои отношения с их ребенком.  Неуверенные в себе молодые мамы довольно легко отказываются от своих эмоциональных отношений с младенцем,  следуя предписаниям «опытных» людей, «отвергая» младенца,  «рационализируя это тем, что они делают только то, что позволено». (6) Тем самым,  отвергая в себе единственную мать, необходимую для ребенка.  И теперь уже мать  не может узнать о младенце от него самого, препятствуя  младенцу в приобретении знаний о ней. Таким образом, нарушаются врожденная психоаналитическая функция и  способность новорожденного ребенка к познанию собственной психической реальности.

«Чтобы нормально осуществлялось кормление, эмоциональная связь должна удовлетворительно развиваться. Для этого многие тревоги и страхи матери можно снять знанием о развитии и  физическом здоровье маленьких детей… А так же  существует необходимость прояснить встающие перед каждой матерью психологические проблемы» (4).

«Имплицитная память, которая охватывает довербальный, досимволический  опыт ребенка в его отношениях с матерью и со средой в которой он растет,  может вмещать в себя опыт пренатального периода, когда ребенок скорее вбирает в себя психическую, чем биологическую жизнь матери. Данный опыт, отложенный в имлицитной памяти, может формировать бессознательное и невытесненное ядро личности. Этот опыт остается довербальным и досимволическим и властвует над аффективной, эмоциональной, познавательной жизнью индивида, определяет его межличностные и сексуальные отношения (3). Вместе с тем исследования развития младенцев сввидельствуют о том, что младенцам присуща большая сложность психических процессов, чем предполагала Кляйн.   «…Процессы, которые Тревартен  называет «первичной интерсубъективностью» явно указывают на существование очень ранней и сложной когнитивной деятельности в отношениях с объектами… Эти исследования также выявили, что в эмоциональном контексте взаимоотношений между младенцем и матерью наличествует весьма адекватное чувство реальности…» (3).

Литература:
  1. Кляйн  М. Зависть и благодарность. Исследование бессознательных источников. – СПб: Б.С.К., 1997.
  2. Топорова Л.В. Творчество Мелани Кляйн. – СПб: «Бизнес-пресса», 2001.
  3. Хиншелвуд Р.Д. Словарь кляйнианского психоанализа. – М: Когито-Центр, 2007
  4. Винникотт Д.В. Семья и развитие личности. Мать и дитя. – Екатеринбург: «ЛИТУР», 2004
  5. Левин Х. Интерсубъективность и психоаналитический процесс. // Современный психоанализ: о чем мы думаем, как мы работаем, чего хотим. 2005. Материалы Российско-Американской конференции.
  6. Бенедек Т. Адаптация к реальности в раннем младенчестве. // Психология привязанности и ранних отношений: Тексты. Сост. М.Л. Мельниковой. Ижевск: НИЦП «ERGO», 2005.
  7. Фрейд З. Я и оно. // Я и Оно. Труды разных лет. Книга 1. Тбилиси: Мерани. 1991.
  8. Казакова Л. Мой ребенок. Журнал «Лиза. Сентябрь, 2001.
  9. Шпиц Р.А. Первый год жизни. М: Геррус, 2000.
  10. Терапевтические отношения в психоанализе. М: «Когито-Центр», 2007.
  11. Терапевтические факторы в психоанализе. Специфичность и не специфичность процессов трансформации. М: Когито-Центр, 2007.
  12. Гринберг Л, Сор Д, де Бьянчеди Э.Т. Введение в работы Биона: Группы, познание, психозы, мышление, трансформация, психоаналитическая практика. М: Когито-Центр, 2007.
  13. Кляйн М. Айзекс С. Райвери Д. Хайманн П. Развитие в психоанализе. М: Академический проект, 2001.
  14. Огден Т. Мечты и интерпретации. М.: Класс, 2001.
  15. Филиппова Г.Г. Психология материнства: Учебное пособие. – М: Институт психотерапии. 2002.

 

С сайта: Журнал Психоанализа: http://psyjournal.ru/articles/vzaimodeystvie-materi-i-rebenka-v-pervye-mesyacy-posle-rozhdeniya?ID=2643

«Одиночество психоаналитика» Кадыров И.М.

infopsychology 0

Введение в тему

Стимулами для данной публикации послужили два обстоятельства. Во-первых, это – 20-ти летний юбилей журнала “Консультативная психология и психотерапия” (с 1992 по 2009 – Московский психотерапевтический журнал). Событие и сам возраст этого замечательного издания приглашает к рефлексии и над своей профессией (в моем случае это психоанализ), и над некоторыми особенностями профессионального функционирования, которые с годами с неизбежностью откладывают отпечаток на многие сферы жизни человека, избравшего эту профессию. Разумеется, это верно не только в отношении психоаналитиков, но и психотерапевтов любой ориентации. Однако, профессия и работа психоаналитика имеют свою специфику, некоторые аспекты которой и будут исследованы в этой статье. Надеюсь, что это исследование будет интересно и за рамками профессионального психоаналитического цеха.

Вторым, а хронологически – первым, обстоятельством, заставившим меня задуматься над данной темой, стало приглашение выступить на одной из панелей конференции Европейской психоаналитической федерации “Тревога и метод психоанализа”, недавно проходившей в Копенгагене – родине Сёрена Кьеркегора, автора “Страха и трепета” и создателя оригинальной философской концепции тревоги. Как известно, Кьеркегор отличал тревогу от страха и рассматривал ее в качестве источника человеческого “я” и основы самого существования человека. Однако организаторов конференции в первую очередь интересовала не столько философская теория тревоги, и даже не само по себе психоаналитическое учение о тревоге как основе тех состояний, проблем или расстройств, которые заставляют пациентов искать психоаналитической или психотерапевтической помощи.

Фокус конференции был сосредоточен на понимании тревоги и других сопутствующих состояний, с которыми сталкивается сам психоаналитик – сталкивается в своем кабинете, когда применяет психоаналитический метод, или когда он проходит свое обучение или только-только приступает к психоаналитической практике. Или когда он, будучи уже опытным психоаналитиком, встречается со сложными жизненными или клиническими проблемами своих пациентов, а также – с окружающими его практику и профессию в целом – сложным социально-экономическим или политическим контекстом. Панель, в которой меня пригласили участвовать, называлась “Одиночество психоаналитика”. Докладчиком на ней был известный британский психоаналитик, паст-президент Британского психоаналитического общества Роджер Кеннеди. Моя задача была выступить основным дискутаном по этому докладу и по теме в целом.

Роджер Кеннеди – автор книг “Ускользающий человеческий субъект” (1997) и “Голоса психоанализа” (2007), а также – многих статей, он является одним из ведущих современных представителей независимой традиции в британском психоанализе. Мой же взгляд – скорее, отражает кляйнианский и посткляйнианский подход. В настоящей статье, опираясь на основные тезисы и клиническую иллюстрацию Роджера Кеннеди, подхватывая и развивая одни его идеи и ставя под вопрос другие, я попытаюсь выразить также собственные соображения на эту тему. Но сначала я кратко изложу основные тезисы доклада Роджера Кеннеди, логически и тематически организовав их в отдельные, но взаимосвязанные рубрики. Внутри каждой из этих рубрик я постараюсь сохранить голос, стиль и основное содержание рассуждений Роджера Кеннеди, иногда снабжая их своими короткими комментариями. Во второй части статьи будет предложено развернутое обсуждение этого доклада и темы “Одиночество психоаналитика”.

Аналитический сеттинг и “психоаналитический образ жизни”

Психоаналитическая встреча несет в себе потенциал для переживания мощнейших, глубоко спрятанных или подавленных чувств, вовлекающих как пациента, так и аналитика. Нередко она становится источником креативности и ведет к важным внутренним преобразованиям и изменениям в жизни пациента, иногда помогает спасти саму эту жизнь. В то же время она бросает обоим ее участникам серьезный вызов, сталкивая их с труднопереносимыми состояниями и переживаниями, с которыми тем не менее приходится иметь дело в течение длительного времени. Как отмечает Кеннеди, одним из наиболее трудных для аналитика вопросов является вопрос о том, “как придти в согласие с психоаналитическим образом жизни” [Kennedy, 2011, p.1]. Психоаналитический образ жизни накладывает на аналитика определенные ограничения, поскольку он должен переносить долгие периоды изоляции, которая оказывается необходимой, чтобы внутренняя жизнь пациента смогла получить особым образом сфокусированное внимание. Это возможно только в пространстве или сеттинге, защищенном от вторжений извне. Хотя такая защищенность необходима для развития переноса, налагаемые на психоаналитиков повышенные ограничения сказываются на их собственном самоощущении и благополучии. Кроме того, подчеркивает Кеннеди, психоаналитик обладает лишь ограниченной защищенностью от различного рода “внутренних” вторжений, влияющих на его собственное психическое равновесие.

Аналитик не может выйти “невредимым” из аналитических встреч. Эта цена, которую он платит за то, что делает свою аналитическую работу. Необходимость выдерживать и понимать проекции и тревогу, слушать, когда есть соблазн высказаться самому, сохранять аналитическую позицию в самых трудных клинических ситуациях, защищать психоанализ и психоаналитическое мышление, поддерживать интерес к бессознательной психической жизни, когда многие избегают этого. Все это бросает вызов аналитической идентичности, столь ценной для представителей этой профессии и с таким большим трудом заработанной ими. Кроме того - аналитики имеют дело с весьма заряженными воспоминаниями и мощными переживаниями, полученными в процессе слушания пациентов. Однако они должны хранить при себе эти интимные воспоминания и переживания, преодолевая желание поделиться этим с кем-то еще.

Кеннеди подчеркивает, что аналитики должны обладать способностью “быть в одиночестве” [Winnicott, 1958], но в совершенно определенных обстоятельствах. Аналитик должен приобрести хорошо развитое чувство уединенности, что предполагает способность прорабатывать тревогу потери объекта и сепарации, необходимую для “приручения” тревог, связанных с уединением [Кинодо, 2008]. Но это не отменяет реальности той внутренней борьбы, с которой имеет дело аналитик, когда он должен справляться с острым чувством уединенности, которое сопровождает его аналитическую работу. Состояния уединенности (solitude) и одиночества (loneliness) имеют несколько отличающиеся смысловые значения, однако, с точки зрения Кеннеди, они часто связаны и в контексте его подхода не стоит преувеличивать имеющиеся между ними различия.

Уединенность – неизбежный компаньон психоаналитического сеттинга, где пациент на кушетке, его лицо не обращено к лицу аналитика. Она также сопровождает аналитика, когда тот борется, чтобы сформулировать интерпретацию. Особенно когда он, еще не будучи вполне готовым, испытывает давление со стороны пациента как можно быстрее найти смысл в его конфликте или проблеме. Моменты полноценного контакта с пациентом могут нести удовлетворение обеим сторонам. Но существует множество промежуточных состояний, периодов молчания, неопределенности, отчаяния и интенсивных моментов одиночества, с которыми нужно справляться, особенно в случае работы с более тяжелыми пациентами. Аналитик может интерпретировать слишком много, чтобы защитить себя от чувства одиночества. Слушать молча, дожидаясь, когда у него созреет интерпретация и наступит для нее подходящий момент, может показаться ему чем-то слишком трудным и непереносимым.

Хотя в известном смысле одиночество и его последствия являются «общечеловеческим» уделом, аналитик должен справляться с одиночеством особого рода, с одиночеством, которое связано с его аналитической функцией и особой природой аналитических отношений. Аналитический сеттинг, в котором аналитик сидит вне поля зрения пациента, ограничивает обмен привычными знаками социального обмена, свойственные встречам лицом к лицу. Уже само это обстоятельство, с точки зрения Кеннеди, подразумевает, что аналитические отношения не являются «объектными отношениями в привычном смысле» [Kennedy, p.1]. С одной стороны, аналитик должен «удерживать» пациента в своей психике, не имея при этом возможности выражать свои чувства к пациенту в свободной форме. С другой стороны, аналитик, в силу своей особой позиции, которая была бы неприемлемой для нормальных социальных отношений, становится для пациента также энигматичной или фрустрирующей фигурой.

С аналитиком, который не может стать непосредственным объектом, доступным для отношений, аналитический сеттинг (главным образом через контакт с бессознательным обоих участников) приводит в действие сложный поиск того, что Кеннеди называет «человеческим субъектом». Он описывает человеческого субъекта [Kennedy, 1998] как нечто ускользающее по своей природе, появляющееся и исчезающее при любой попытке ухватить или зафиксировать человеческую субъективность. “Можно попробовать «ухватить» человеческий субъект в аналитической встрече, – пишет Кеннеди, – однако при этом исчезает что-то витальное. Это появление и исчезновение и определяет человеческую субъективность” [Kennedy, 2011, р.2]. Но это также означает, что быть аналитиком, функция которого состоит в том, чтобы помочь пациенту “стать субъектом”, является трудным, парадоксальным и очень требовательным делом. Иногда - делом «невозможным». Ему необходимо справляться с большой неопределенностью, парадоксальностью и запутанностью, а также с периодами, когда стоит задача выдерживать агрессию, проекции и сильную тягу пациента к чему-то большему, чем аналитические отношения. Один из главных моментов, который подчеркивает Кеннеди, состоит в том, что способность справляться с этими задачами и вызовами опирается на постепенное развитие аналитической идентичности. Надежная “укорененность” аналитика в собственной профессиональной идентичности смягчает травму, причиняемую необходимыми и неизбежными периодами одиночества при проведении анализа.

Идентичность аналитика и понятие психического дома

Психоаналитическая идентичность приобретается с годами в процессе постепенного развития, как результат интенсивного, глубокого и разнообразного опыта аналитического «выслушивания» пациентов в течение нескольких лет. Это развитие аналитика, как замечает Кеннеди, требует чего-то вроде «духовного» роста, чего-то, что с нарастающей силой продвигается глубже и глубже внутрь и ведет к глубинной внутренней трансформации [Parsons, 2006]. Адекватный аналитический тренинг и личный анализ, конечно, являются фундаментом развития аналитической идентичности. Также как и возложенное на себя обязательство в достаточном объеме заниматься аналитической работой, что в современных экономических условиях совсем не просто для молодых аналитиков. Кеннеди, правда, замечает, что аргументация экономического порядка не является достаточно веской причиной для отказа от развития аналитической практики. С его точки зрения, страх работать в одиночестве, часто (особенно на начальных этапах практики) с тяжелыми пациентами, скорее бывает мотивирован неготовностью или нежеланием нагружать себя весьма трудной аналитической работой. Разумеется, существуют и институциональные факторы, мешающие развитию аналитической идентичности. Например, когда институт требует от будущего или начинающего аналитика конформизма, или когда функционирование института слишком дезорганизовано и хаотично, или когда он расколот противоборствующими партиями.

Путь к устойчивой аналитической идентичности никогда не бывает гладким. Обычно он идет через попытки и неудачи, разочарования, удары по собственному нарциссизму, неожиданности и травмы. Необходимо привыкнуть к этому одинокому виду работы. Кеннеди цитирует Франсуазу Дольто: “Каждый одинок, но психоаналитик одинок еще в большей степени, и нет никого, к кому бы он мог обратиться, потому что больше нет никого, кто может чувствовать то, чему подвергает его анализант, даже, если это можно понять” [Dolto, 1994, p.151].

Психоаналитик может найти поддержку в супервизии, продолжить или на некоторое время возобновить завершенный ранее собственный анализ, начать писать, используя этот процесс в качестве способа справиться со смятением, которое вызывает клиническая работа. Однако, в конечном итоге он остается один на один с пациентом за пациентами в уединении консультативного кабинета. Как замечает Кеннеди, в силу необходимости сохранять конфиденциальность аналитики не могут говорить о том, что происходит в процессе анализа даже со своими супругами или партнерами, разве что в редких исключениях, да и то в самом общем виде.

Кроме того, очевидно, что аналитик испытывает глубокую потребность в пациенте, поскольку именно он помогает аналитику кристаллизовать свои мысли и реализовать свою собственную креативность. Кеннеди замечает, что аналитик нуждается в пациенте и на более приватном уровне. Он пишет: “Я думаю, что использование того, что я называл нашей приватной областью страдания, является витальным и терапевтическим элементом в аналитических отношениях. Это то, что с неизбежностью опускается в описаниях анализа. Я считаю, что мы нуждаемся в том, чтобы быть в контакте с нашим страданием с особой областью нашего субъективного опыта, и не пытаться уходить от него при помощи объяснений на нашем аналитическом жаргоне” [Kennedy, 2011, p.6]. Нередко пациенты прикасаются к этой приватной области и используют это в своих целях. Например, чтобы избежать конфликта, вовлечь аналитика “в cговор” или просто чтобы разделить страдание. Для Кеннеди “наше приватное и одинокое страдание” является не только неудобством – чем-то, с чем мы хотели справиться при помощи личного анализа, но также неизбежной частью аналитической работы, которая при разумном подходе может стать источником креативности. Он пишет: “Я думаю, мы должны прислушиваться к сознательной и бессознательной оценке пациентом области нашей приватной боли и страдания. Они могут не знать, на что они реагируют, и мы не должны говорить им об том прямо; но можно надеяться, что мы узнаем об этом, конечно, если не пытаемся сохранить богоподобную позицию. Наши пациенты отражают нам обратно наше собственное страдание; они могут даже желать защитить нас от нас самих, что является особенно соблазнительным и опасным для анализа” [p.6.].

Вслед за Клаубером [Klauber, 1976], Кеннеди пытается исследовать, как в долговременной перспективе аналитики справляются с влиянием, которое оказывает на них формирование следующих одних за другими отношений. Отношений глубочайших и по своему характеру наиболее интимных. Он также пытается исследовать, как влияет на аналитиков горевание, которое на том или ином уровне возникает перед или после окончания каждых аналитических отношений. Новоиспеченные аналитики, только что прошедшие квалификацию, переживают потерю объекта сразу на нескольких фронтах, поскольку они теряют поддержку, которую получали в тренинге - в супервизии, в личном анализе и на семинарах. Это может быть весьма травматичным. Особенно, учитывая время, которое потребуется на то, чтобы их аналитическая роль интегрировалась в устойчивое чувство собственной аналитической идентичности.

Различные этапы в жизненном цикле психоаналитика предполагают различные виды вызовов. Чувства освобождения и возбуждения сразу после успешной квалификации смягчают напряжение и трудности ранних этапов выстраивания своей аналитической практики. Как показывает Кеннеди, период между квалификацией и постепенным превращением в “опытного” аналитика может быть наиболее трудным, поскольку именно тогда реальность необходимости выдерживать долгие часы аналитического слушания в уединении консультативного кабинета становится особенно ощутимой. Ну а наиболее трудным из всех этапов становится прекращение аналитической практики в конце карьеры аналитика, когда его настигает еще одна форма одиночества, связанная с потерей сеттинга и страхом потери профессиональной идентичности.

Идентичность аналитика, как определяет ее Кеннеди, прежде всего, подразумевает чувство прочности и устойчивости в своей идентификации с психоанализом, его теорией и практикой, растущее чувство доверия тому, что он делает, даже, когда он не вполне знает, что происходит на аналитическом сеансе. Она имеет отношение к нахождению собственного голоса в качестве психоаналитика, к способности развить определенное качества слушания – слушания, как бессознательных коммуникаций пациента, так и самого себя, во всей сложности их взаимодействия. Аналитическая идентичность предполагает ощущения себя “дома”, как в своей профессиональной роли, так и в своем институте. Хотя для этого также необходимо умение периодически покидать чувство чрезмерного «сращивания» со своей позицией, поскольку чрезмерно комфортное чувство по поводу собственной позиции может мешать творческой работе. И, разумеется, это вовсе не редкость, когда наиболее оригинальные и креативные аналитики периодически чувствуют себя маргиналами в родном институте, поскольку нуждаются в том, чтобы не давать себя убаюкивать чрезмерному ощущению пребывания “дома”. Однако, и у них есть необходимость в доме – пусть в тесном или фрустрирующем; в доме, от которого бы они также могли бы периодически дистанцироваться.

Кеннеди полагает, что ключевым элементом идентичности является внутреннее ощущение наличия безопасного дома, “психического дома” [Kennedy, 2010], который служит организующей психической структурой для чувства идентичности. На более глубоком уровне психический дом служит мостом, самым интимным образом связывающим психику и тело, благодаря чему “психика начинает обитать в соме” [Winnicott, 1949, p.243].

Кеннеди пишет: “Существует также базовая физическая структура дома, предоставляющая защищенное пространство гостеприимного укрытия. Столь же велика и роль интерсубъективного символического пространства, которое предшествует появлению действительного дома и которое представляет собой сложную сеть отношений, а также место идентификации с членами семьи и постоянно протекающей повседневной домашней жизни. Таким образом, психический дом состоит из множества различных элементов, сфокусированных вокруг физического интерьера дома, но интернализованных в качестве психического интерьера. Мы носим наши психические дома с собой. Мы не можем раскрывать детали нашей частной жизни перед пациентами, но мы приносим с собой наш психический дом на сеанс. Наш выбор дизайна интерьера консультативного кабинета, не говоря о книгах и предметах, может хорошо отражать природу нашего психического дома” [Kennedy, 2011, p.8].

Существует связь между субъективностью аналитика и интерьером пространства, в котором он работает. И как показывает Кеннеди, живой психический дом может обеспечивать аналитика поддерживающим пространством, которое позволяет ему справляться с неизбежным одиночеством в его работе.

Виды одиночества и уединения

В своем докладе, привлекая лишь наиболее интересных ему мыслителей, писателей, философов и психоаналитиков, Кеннеди бегло, но очень живо описывает и дифференцирует различные варианты состояния одиночества. Вслед за Монтенем, Руссо, романтическими поэтами, теологом Паулем Тиллихом, писателями Джозефом Конрадом и Томасом Вулфом, а также психоаналитиками Дональдом Винникотом, Фридой Фромм-Райхман, Мелани Кляйн, Франсуазой Дольто и другими, он различает состояние боли вынужденного одиночества и радость творческого уединения.

Особенно интересно обращение Кеннеди к эссе Монтеня “Об уединении” (1580), в котором французский мыслитель описывает человека как стремящегося к общению с социумом, так и ищущего определенную свободу от этого общения. По Монтеню, хотя у человека должны быть жена, дети, имущество и здоровье, мы не должны привязывать себя ко всему выше меры, так чтобы от этого полностью зависело наше счастье. Цитируя Монтеня, Кеннеди пишет: “ мы должны “приберечь для себя какой-нибудь дальний уголок (“a back shop” – уединенная или расположенная в глубине помещения или сзади рабочая комната), который был бы целиком наш, всегда к нашим услугам, где мы располагались бы с полной свободой, где было бы главное наше прибежище, где мы могли бы уединиться”[1]. Таким образом, уединение может быть источником силы, если мы знаем, как им распорядиться. Кеннеди отмечает, что хотя существует опасность заточения себя в башне из слоновой кости, без наличия безопасного места, где можно было бы укрыться, мы слишком зависимы от других. И консультативный кабинет аналитика представляет собой своеобразное смешение и объединение “задней” и “передней” рабочих комнат. Он представляет собой укрытие от социального мира, как для пациента, так и для аналитика. И в тоже время он является площадкой для проработки вопросов, связанных с зависимостью.

В отношении переживания психоаналитиком одиночества в контакте с пациентом, Кеннеди, вслед за Сандрой Бюхлер [Buechler, 1998], выделяет следующие факторы, которые влияют на это состояние: 1) одиночество пациента и доступный потенциал для сотрудничества, 2) диагностический тип, к которому может быть отнесен пациент, 3) позиция аналитика по отношение к контрпереносу, 4) другие эмоции, которые пациент вызывает в аналитике.

Таким образом, одиночество, в зависимости от особенностей пациента, проникает в консультативный кабинет различными способами, нередко ставя перед аналитиком сложные личные и человеческие дилеммы. Это делает необходимым для аналитика установить в консультативном кабинете контакт со своим собственным “внутренним хором” идентификаций, чтобы справиться с этими вызовами, принять во внимание “многоголосие психоанализа”, подразумевающее многообразие ролей и подходов, которые аналитик может применить, придерживаясь при этом наиболее узловых принципов психоанализа в целом.

Клиническая иллюстрация

В завершении доклада в качестве иллюстрации некоторых связанных с одиночеством психоаналитика дилемм, Роджер Кеннеди, приводит небольшую клиническую виньетку, описывающую его продолжающийся анализ с тридцатилетней женщиной. Пациентка обратилась к анализу в связи с острым и глубоким чувством изолированности в жизни, отрезанности от других, хотя у нее и была собственная семья. Она не помнила ничего из своей истории вплоть до 5 летнего возраста, когда ее родители расстались. Ее ранняя история все еще остается весьма туманной. Мать оставила отца, забрав с собой ее и ее младших сиблингов. Когда, уже будучи в анализе, пациентка поинтересовалась у матери, почему она покинула отца, та с неохотой сообщила, что ушла из-за “душевной жестокости”. Однако пациентке не показалось это особенно убедительным. Потом началась жизнь с блужданием по кругу, пока в 7-летнем возрасте она не оказалось в школе-интернате. Она чувствовала себя аутсайдером и маргиналом в школьной группе, и была очень одинока. Часто она гуляла вокруг школы одна. Этот период экстремального одиночества, который она отчетливо помнила, похоже, покрывал еще более ранние и гораздо более болезненные переживания потери. То, что она еще помнила – это потеря плюшевого мишки, вскоре после того, как мать ушла от отца. В качестве компенсации ее привели в большой универмаг, где она выбрала 4 заводные игрушки животных, которые она взяла с собой в интернат, хотя игрушка-отец всегда была не совсем в порядке.

В анализе пациентка – совсем неактивна со своими ассоциациями, и на сеансах, почти как в постановках Гарольда Пинтера, очень много продолжительных пауз. Она произносит всего несколько фраз и ждет, чтобы ее аналитик сказал что-нибудь в ответ. В зависимости от того, есть ли ему что сказать, Роджер Кеннеди отвечает или не отвечает ей. Она может ждать его слов очень подолгу, и он понимает, что в эти моменты она становится все более и более отстраненной и скрытой в своем собственном мире. В результате аналитик оказывается перед дилеммой – позволять ли молчанию продолжаться слишком долго. С одной стороны, это может становиться контр-продуктивным, и пациентка впадает в крайнее чувство одиночества. С другой стороны, аналитик не хочет вторгаться или поддаваться контролю и давлению со стороны пациентки, вовлекаясь во взаимодействие таким образом, как будто он является единственным носителем жизни. Таким образом, перед ним постоянно встает вопрос выбора времени, когда он должен что-то сказать. К тому же в такие моменты очень часто он сам ощущает себя брошенным и беспомощным. Одиночество пациентки проникает в него, и он испытывает смешанные чувства сочувствия к ее положению и раздражения по поводу ее пассивности. Периодически это ведет к ощущению оторванности и утрате доверия аналитическому процессу.

В определенные моменты атмосфера на сеансах кажется особенно отстраненной, уплощенной и даже мертвой. Вопрос об омертвелости или живости часто поднимается в анализе: до какого предела она может выносить живой контакт с аналитиком, в какой степени она нуждается в нем или избегает его.

На сеансах Роджер Кеннеди периодически чувствует фрустрацию, контроль со стороны пациентки и раздражение по поводу ее молчания и удержания собственных мыслей и переживаний. Но он также хорошо осознает ее депривацию, чувство пустоты, с которым она борется и должна была бороться с раннего детства. Пациентка разрывалась в дилемме, типичной для переживших похожую ситуацию в детстве – между стремлением оставленного ребенка к любви и неспособностью установить такой живой контакт, который мог бы ее удовлетворить.

То, что приводит к небольшому сдвигу – это попытка аналитика дифференцировать различные состояния одиночества, которые пациентка испытывает на сеансах. Роджер Кеннеди старается фокусироваться на том, как в начале сеанса и в течение первых трех четвертей сеанса она чувствует присутствие и доступность аналитика, и как затем он как будто полностью пропадает. В ее воображении аналитик находится где-то еще, где-то в другом месте, особенно, когда он говорит не очень много. И тогда у нее может внезапно возникнуть чувство ужасного отчаяния и тщетности, которое может продолжаться до следующего сеанса. Периодически она пробуждается посреди ночи от пугающих сновидений или ночных кошмаров. Роджер Кеннеди описывает, как во время подобных периодов на сеансе он бывает сбит с толку. Он чувствует, что делает свою работу достаточно хорошо, и вдруг его начинает охватывать сомнения в самом себе. Он чувствует себя одиноким в присутствии другого человека, но не в здоровом Винникоттском смысле. Использование аналитиком этого контртрансферетного переживания действительно помогло сдвинуться с места. Оно позволило обозначить внезапную утрату уверенности в своем присутствии на анализе как повторение ранней катастрофической потери, пережитой пациенткой. Это позволило приблизиться в анализе к непереносимой до этого ранней депрессии, когда она вдруг потеряла ощущение безопасности своего дома, и когда мягкий плюшевый мишка был заменен заводными игрушками.

Одиночество психоаналитика. Обсуждение

Глубокие размышления и вопросы, которые поднимает Роджер Кеннеди в своем докладе “Одиночество психоаналитика”, представляют ценный вклад в понимание всей сложности и важности вопроса вхождения или освоения психоаналитиком “психоаналитического образа жизни”. Они помогают нам расширить наши представления о внутреннем функционировании аналитика и его внутренних состояниях, когда он оказывается в консультативном кабинете tête-à-tête со своим пациентом. В фокусе внимания Кеннеди - различные аспекты переживания психоаналитиком чувства одиночества. Это состояние может быть понято как естественный и неизбежный аккомпанемент психоаналитического сеттинга, как специфические моменты или периоды отчаяния и одиночества, которые необходимо признать и контейнировать, особенно в работе с тяжелыми пациентами, и как важная черта формирования идентичности психоаналитика. Его также можно понять и как результат вызовов и напряжений, с которыми аналитику приходится иметь дело на последующих, особенно поздних, этапах его профессионального жизненного цикла.

В отношении этого последнего аспекта состояния одиночества психоаналитика хочу напомнить, что одна их важнейших работ “Об одиночестве” (1959) Фриды Фромм-Райхманн была написана ею в конце ее жизни, когда она уже была в преклонном возрасте. В действительности это - ее последняя работа. Удивительно, но это касается и последней работы Мелани Кляйн, которая называлась “О чувстве одиночества” (1963) и была опубликована уже после ее смерти. Хотя в этой работе Кляйн не обращается прямо к одиночеству психоаналитика, тем не менее, она рассматривает это состояние как важный и неизбежный элемент человеческой жизни, как в норме, так и в патологии. Она также признает необходимость принятия чувства собственного одиночества, шаг, который сам по себе может представлять определенное достижение в развитии человека. В тоже время известно, что в этой фазе своей жизни, несмотря на обилие друзей и последователей и очень насыщенную профессиональную жизнь, Кляйн испытывала одиночество и нередко депрессию [Segal, 2001]. Как отмечают авторы пояснительных комментариев к статье Кляйн “О чувстве одиночества”: “в общей атмосфере работы, хотя об этом нигде не говорится прямо, ощущается предчувствие приближающейся смерти” [O’Shaughnessy, 1975]. Кажется весьма убедительным, что эти две канонические работы по одиночеству, не только их содержание, но и сама атмосфера, в значительной степени мотивированы специфическими вызовами и трудностями, с которыми эти два выдающихся психоаналитика, хотя каждая из них по-своему, встретились в конце своей аналитической карьеры и жизни.

К этой, возможно, наиболее впечатляющей и трудной фазе жизненного цикла психоаналитика, Кеннеди добавляет другие критически важные вызовы и периоды, которые с неизбежностью сопровождаются чувством потери, неопределенности и одиночества. Например, период, который наступает вскоре после квалификации и в начале строительства собственной практики. Или, когда аналитик оказывается в промежуточном периоде на пути к этапу, который мы называем “опытный психоаналитик”, или, когда он, как кажется, уже стал “опытным аналитиком”.

В действительности, как это было показано Бионом (1963), даже самые обычные черты психоанализа и аспекты функционирования аналитика на сеансе, включая отход от общепринятых в тривиальных социальных ситуациях правил встречи между двумя людьми, установление и поддержание сеттинга (внешнего и внутреннего), наблюдение за атмосферой на сеансе и постоянное принятие решение о том, делать или не делать в данный момент интерпретацию - все эти и многие другие элементы повседневной аналитической практики предполагают определенную степень необходимого отрешения и одиночества.

Размышления над работой Роджера Кеннеди позволяют мне высказать идею, что одиночество аналитика можно понимать как комбинированное состояние и динамическое взаимодействие следующих компонентов: а) особого состояния “отрешенности” в психоаналитическом сеттинге, которое, как это сформулировал Бион, может быть достигнуто только ценой переживания аналитиком и пациентом определенного, нередко болезненного чувства одиночества; состояния, которое, тем не менее, является условием, без которого психоанализ невозможен; б) опыта и психических состояний, спроецированных пациентом на аналитика или индуцированных в аналитике как в исключенном наблюдателе; в) неразрешенных трудностей самого аналитика, которые я мог бы обозначить как его меланхолическую позицию. Под меланхолической позицией аналитика я имею ввиду более или менее бессознательные, непроработанные в прошлом анализе или в самоанализе, катастрофические или депрессивные переживания, которые не достигают уровня интеграции зрелой депрессивной позиции, описанной Мелани Кляйн и ее последователями.

В зависимости от конфигурации перечисленных компонентов в той или иной фазе анализа или в жизни аналитика и пациента чувство одиночества может приходить и уходить, выступать на авансцену и сливаться с фоном, прятаться в кулисах или заполнять все аналитическое пространство.

Среди многих вопросов, которые поднимает Кеннеди, хочу особенно выделить предложенное им понятие “психического дома” аналитика, представляющее собой внутреннюю арену, внутреннее пространство и организующую структуру, бережно охватывающую и поддерживающую идентичность аналитика. На мой взгляд, идея психического дома аналитика тесно связана, хотя и не идентична полностью, с понятием внутреннего сеттинга аналитика [O'Shaughnessy, 1990, Parsons, 2007]. Значение сеттинга в психоанализе действительно огромно. Он обрамляет и охраняет уникальную внутреннюю реальность аналитического поля. Внешнее устройство сеттинга хорошо знакомо: тихий и относительно нейтральный кабинет, кушетка, кресло, четко определенная частота сеансов (обычно 4 или 5 в неделю), установленное время начала, окончания и продолжительности сессий (в разных форматах от 45 до 50 минут); размер и правила оплаты; расписание праздников и отпусков. Аналитический сеттинг существует не только внешне, но и внутренне. Пациент может найти в нем отражение пространственно-временной рамки психики аналитика и его внутренней позиции на сеансе. Последняя воплощается в пунктуальности психоаналитика, его надежности, стабильности, открытости к коммуникациям пациента, “отыгрываниям” пациента вне и внутри анализа, а также в отказе от собственных отыгрываний по отношению к пациенту. Описывая понятие внутреннего сеттинга, Майкл Парсонс отмечает: “подобно тому как внешний сеттинг определяет и защищает пространственно-временную арену, на которой пациент и аналитик могут проделывать аналитическую работу, точно также и внутренний сеттинг определяет и защищает то поле сознания аналитика, в пределах которого все, что ни происходило бы [в анализе], может быть осмыслено с психоаналитической точки зрения” [Parsons, 2007, p.1444].

Я думаю, мы можем рассматривать понятия “психического дома” и “внутреннего сеттинга” психоаналитика в качестве метафор внутреннего пространства или внутренних пространств, которые Кеннеди вслед за Монтенем обозначает как “переднюю” и “заднюю” рабочие комнаты сознания (точнее психики) аналитика. Как известно, для наблюдения над собой и исследования своих собственных мыслей Монтень считал необходимым найти для себя особое пространство – место, которое было бы свободным от присутствия других людей. Для этого великий французский мыслитель эпохи возрождения нашел архитектурное решение. Он оборудовал для себя уединенный кабинет в отдельной башне, которая хотя и примыкала к шато, где он жил со своей женой, тем не менее, была обособлена и имела отдельный вход.

В статье “Конструкции в психоанализе” Фрейд подчеркивает, что работа психоанализа выполняется в двух отдельных “локальностях” – в локальности аналитика и в локальности пациента [Freud, 1937]. Независимо от того, насколько обособленными друг от друга могут быть эти локальности, я убежден, что в каждом анализе они переплетаются и образуют очень динамичную и уникальную внутреннюю структуру объединенного (или разделяемого) аналитического пространства с его различными “передними”, “задними”, ближними, дальними, а также другими “комнатами”, которые принадлежат той или другой стороне аналитической пары или же им обоим.

В зависимости от специфической ситуации в анализе некоторые комнаты этого разделяемого ими аналитического пространства могут переживаться одним или другим участником, как смежные или отгороженные, открытые или недоступные, густонаселенные или пустые, общие или приватные. Эти размышления подводят нас вплотную к проблеме разделения или точнее проблеме совместного пребывания внутри аналитического или психического пространства, типичной для группы пациентов, которые описывались в психоаналитической литературе под различными рубриками. Например, они были описаны, как “труднодоступные пациенты” [Joseph, 1989], “упорно молчащие пациенты” [Coltart, 1986], “нарциссически отстраненные пациенты” [Britton, 2003], “пациенты, заполняющие аналитическое пространство пустотой” [Perelberg, 2003] или “пациенты, развивающие в переносе состояние отсутствия переноса” [Sodre, 2010].

В анализе с некоторыми пациентами аналитик может чувствовать, что его психический дом или все аналитическое пространство оккупированы пациентом. Не осталось никакого места для отдельной и независимой мысли или различающихся мнений. Вместо двух взаимосвязанных, но независимых психик или психических домов в аналитическом пространстве как будто находятся два человека с одной психикой на двоих. Чтобы распутать такую ситуацию аналитик, сохраняя контакт с этим осязаемым потоком субъективного взаимодействия, должен обрести позицию рефлексивного уединения. Если воспользоваться метафорой Бриттона, то он должен обеспечить себя “ментальным эквивалентом монтеневского рабочего кабинета” [Britton, 2003, p.176]. На мой взгляд, такой ментальный эквивалент знаменитого монтеневского кабинета во многих отношениях очень близок к предложенному Кеннеди понятию «психического дома» аналитика, а также к здоровым формам его внутреннего рефлексивного уединения.

В других ситуациях, как например, в случае, описанном Кеннеди, аналитик должен иметь дело с одиночеством иного рода. Бион писал о пациентах, у которых стремление избежать переживания контакта с живыми объектами приводит к тому, что в их личности практически не остается ни одного аспекта, который не напоминал бы механическое устройство или автомат [Bion, 1962].

С такими пациентами аналитик тоже оказывается в пустынном и заброшенном ментальном ландшафте, где его собственное функционирование во многом редуцировано до механического функционирования автомата. Кеннеди очень ярко описывает, как аналитик, несмотря на то, что он делает свою работу достаточно хорошо и испытывает сочувствие к пациентке и ее ситуации, тем не менее, периодически оказывается “брошенным” и погруженным в чувство одиночества и беспомощности. Он также “брошен” испытывать состояние фрустрированности, контролируемости и раздраженности по поводу воздержания пациента от вербальной коммуникации. Я согласен с Кеннеди в том, насколько это важно, чтобы аналитик был способен установить контакт с ранними катастрофическими потерями в жизни пациента и в то же время постоянно прорабатывал собственный контрперенос, связывая вместе фрагменты и контейнируя катастрофические чувства пациента и их оживление в “здесь и теперь” текущего анализа. Особенно, в те моменты сеанса, когда пациентка теряет уверенность в присутствии аналитика. Однако, на мой взгляд, мы можем понять заводные игрушки в клиническом материале как ёмкую метафору не только пережитых пациенткой ранних катастрофических потерь или автоматоподобного характера ее внутренних объектов, но и как то, каким образом она обращается с собой и со своими объектами. Заводные игрушки представляют также красноречивую эмблему того, каким образом пациентка организует свои отношения с психоаналитиком, где они оба – и пациентка и аналитик поставлены в положение заводных игрушек с сокращенным до минимума живым контактом. В этом мире аналитик обречен чувствовать себя “оторванным” и “потерявшим доверие к аналитическому процессу” и, подобно одной из игрушек, всегда оказывается “не совсем в порядке”.

Кеннеди очень живо описывает то место, в которое помещен аналитик в анализе, и как пациентка становится все более и более отстраненной и “скрытой в своем собственном мире”. Размышление над этим устойчивым уходом пациентки от прямой вербальной коммуникации, ее отстранением и сокрытием в собственном мире поднимает ряд следующих вопросов. Можно ли предположить, что в те моменты анализа, когда пациентка “скрывается в своем собственном мире”, в отличие от аналитика она не просто одна, а как в коконе укрыта в другом, полностью отщепленном пространстве-времени? Не несет ли в себе это погружение пациентки в свой собственный мир атмосферу своеобразной тайной аддикции с мощным, но скрытым погружением в отношения с невидимым “другим” объектом? И если такое предположение допустимо, обладают ли эта тайная вовлеченность чертами описанной Бетти Джозеф “аддикции близости к смерти” [Joseph, 1989] или “аддикции близости к жизни”, описанной Иннес Содре [Sodre, 2010]? Я имею в виду такие состояния внутри психики пациентки, а также в ее анализе, которые призваны защитить ее от эмоционального шторма. Эмоционального шторма, вызванного более непосредственной и живой встречей с аналитиком. Встречей, которая может вызвать ощущение мощного психического столкновения с активизацией целого спектра различных переживаний, включая оживление глубинной и сильнейшей тревоги преследования.

Как это было описано Бетти Джозеф и Инес Содре, такие состояния и лежащие в их основе фантазии обладают аддиктивным, циркулярным и повторяющимся (как у заводных игрушек) качеством и почти лишены какого-либо специфического содержания. И хотя в той или иной степени они доступны сознанию, тем не менее, если аналитик не обратит на них внимания, они не попадут в зону видимости. Тем не менее, погружение пациентов в эти состояния ведет к тому, что реальный объект и реальная жизнь оказываются обкраденными в своей живости и становятся механическими и безжизненными.

Пациентка ужасно страдает и нуждается в помощи. При этом своим молчанием и отстраненностью, паузами, как в постановках Гарольда Пинтера, самим способом, которым она коммуницирует и оказывает давление на аналитика, она удерживает его на огромной дистанции, “где-то в другом месте”. Как будто таким образом аналитик лишается своей эмоциональной значимости и превращается ею в исключенного из действия наблюдателя [Steiner, 2008]. Означает ли это, что нужда пациентки в помощи и ее активный поиск оказываются отщепленными и спроецированными в аналитика, который, отчаянно стараясь пробиться через трудности, подвергается все большей фрустрации? В то время как пациентка становиться все более пассивной, молчаливой, отчужденной и погруженной в свой собственный мир. Следующий вопрос, который возникает в этой связи - не может ли сама эта ситуация в анализе стимулировать в пациентке еще более глубокую и интенсивную тревогу? Похоже, именно это происходит во время последней четверти сеанса, когда она переживает аналитика как исчезнувшего из анализа. Вслед за этим переживанием появляются пугающие сны, ночные кошмары и пробуждение. Я думаю, мы можем рассмотреть эту последовательность переживаний и событий по крайней мере в двух планах. Во-первых, как активизацию в анализе ранних переживаний катастрофической потери, особенно в свете приближения окончания аналитического сеанса и надвигающейся сепарационной тревоги. Этот аспект Кеннеди исследует особенно детально. Однако, мы можем рассмотреть эти переживания и состояния и как бессознательную коммуникацию пациенткой ее тревоги по поводу того отчаяния, фрустрации и чувства изоляции, которые она индуцирует в аналитике. Мы также можем понять это как коммуникацию пациенткой страха, что аналитик, в силу индуцированных в нем чувств - непереносимого одиночества, отчаяния и раздражения или в силу защитного отреагирования своего нетерпения в форме аналитического рвения – может попытаться насильственно вторгнуться в ее внутренний мир и попытаться утвердить свою трансферетную и личную значимость.

Кеннеди хорошо осознает риски такого рода. А его работа и данное обсуждение позволяют кроме общих проблем, связанных с темой одиночество психоаналитика, затронутых выше, яснее представить ряд связанных с ней узловых клинических проблем. Благодаря этому мы можем гораздо яснее понять, насколько важно, чтобы аналитик, когда он сталкивается с этими чувствами в аналитическом кабинете, был способен распознать сложившуюся ситуацию. И чтобы, распознав ее, он мог начать прорабатывать болезненное чувство собственной исключенности, изолированности и одиночества. На мой взгляд, это состояние аналитика, как правило, представляет собой смесь тех состояний, которые были спроецированы в него пациентом, а также его собственного - большей частью бессознательного чувства утраты, вызванного “отказом”, скрывающегося в своем собственном мире, “забаррикадированного” и труднодоступного пациента предоставить или сохранять за ним в переносе статус объекта первичной значимости.

Наконец, мы также можем лучше понять насколько важно, чтобы прорабатывая эти чувства в своем контрпереносе, аналитик мог не только во внутреннем диалоге с собой, но и в интерпретациях, которые он предлагает пациенту, начать шаг за шагом исследовать связь катастрофических переживаний потери в ранней истории пациента и в его текущей в жизни – с тем, как эти состояния проявляются на аналитическом сеансе и разыгрываются в “здесь и теперь” аналитических отношений.


Портал психологических изданий PsyJournals.ru — http://psyjournals.ru/mpj/2012/n4/61738_full.shtml [Одиночество психоаналитика - Консультативная психология и психотерапия - 2012. № 4]

«Все-таки во мне что-то происходит, или развитие ментализации в жизни и в психоанализе» Калмыкова Е.С.

infopsychology 0
Желание обсудить данную тему возникло в связи с тем, что ментализация  – это  фундаментальный способ  существования психики человека, ее социального функционирования и  саморегуляции, задействованный в установлении прочных связей между значимым  ранним опытом субъекта, его внутренними состояниями и их репрезентацией. На нем  же основывается и психоанализ: «где было Оно, должно стать Я» – ведь это и есть  требование осуществления трансформации нементализированных элементов  бессознательного в осознанные ментальные репрезентации.

(далее…)